Дмитрий Быков - Статьи из журнала «Русская жизнь»
…Дальше с Фединым случилось предсказуемое: не найдя сил перерасти себя, он стал обычным плохим писателем, плюс чиновником (что предсказал ему еще Лунц). Дачи их с Пастернаком были по соседству. В тридцать восьмом за Фединым приехали. Он пошел к черной машине — и тут увидел, что ордер выписан не на него, а на Бруно Ясенского. Он сказал: «Плохо работаете, товарищи!» — и указал на дачу, где жил Ясенский. Пастернак этим поступком очень возмущался. Почему? Потому что надо было поехать! Там бы недоразумение вскрылось, и, глядишь, удалось бы спасти еще и Ясенского. Или погибнуть за него. Но, в общем, как-то сломать движение адского конвейера, хоть на миг нарушить его, заставить, что ли, одуматься — до чего дошли, вместо одного писателя хватают другого… Я не знаю, как надо было поступить в этой ситуации. Не знаю, что сделал бы я. И как поступило бы большинство. Но что Пастернак поехал бы вместо Ясенского — уверен стопроцентно, и это был бы не человеческий, а сверхчеловеческий поступок; и поэтому Пастернак написал «Доктора Живаго», а Федин сегодня хранится в пыльной кладовке советской литературы.
Но «Города и годы» читать надо. Полезная книга, и она останется. Не говоря уже о том, что послесловие к ней, датированное 1950 годом, тоже очень занятное. Там Федин приводит прелестный германский анекдот 1933 года: Гитлер прогуливается с Гинденбургом. Гинденбург роняет носовой платок, Гитлер его подбирает, и Гинденбург рассыпается в благодарностях. Гитлер: «Ах, право, это такой пустяк!» Гинденбург: «Не скажите. Этот платок — единственная вещь в стране, куда я могу сунуть нос».
В отличие от прочих сочинений Федина, этот анекдот легко реанимируется и переносится в актуальные контексты.
№ 2–3(43), 25 февраля 2009 года
Падение последних
Почему в СССР появились творческие союзы, в общем, понятно. Дело даже не в необходимости партийного руководства культурой, это руководство можно осуществлять без всяких союзов, как оно и делалось в двадцатые, и получалось даже эффективней; как ни странно, главный советский диктатор Сталин был как раз вовсе не заинтересован в партийном насилии над искусством. Скажу больше — партия при нем играла пренебрежимо малую роль, она активизировалась разве что во время войны, когда актуальность приобрел пресловутый призыв «коммунисты, вперед!». Для уничтожения партии Сталин сделал больше, чем все белогвардейцы вместе взятые: он строил империю, которая в идеологии не нуждалась. У идейных людей нет страха или, по крайней мере, он пригашен, — а сталинская империя держалась на страхе; будь в стране тысяча идейных коммунистов, истинных догматиков, никакой тридцать седьмой год не был бы возможен. К началу войны партия успела многократно забыть все свои принципы и превратилась, по сути, в ширму. Так что миф об идейном руководстве культурой придется оставить: поощрялось не самое идейное, а самое традиционное. Сталин недолюбливал партийное искусство, разогнал РАПП, ставил в пример Киршону Шиллера, вознес А.Н.Толстого, вернул на сцену «Дни Турбиных» и окончательно прихлопнул авангард. Творческие союзы нужны были не для руководства, а для растления: если поделить общество на страты, в нем ослабнут горизонтальные связи, на которых, собственно, и держится Россия. Каждый будет цепляться за корпоративную кормушку и предавать себя на каждом шагу.
Сказка о склонности россиян к диктатурам должна, наконец, рухнуть: пожалуй, население и впрямь не мешает диктатору устанавливать свои вертикали, но управляемость в этих вертикалях, как мы можем судить уже сегодня, стремится к нулю. Государство может быть устроено либеральным, а может тоталитарным образом, но население от управления им дистанцировано одинаково, что в одном, что в другом случае. Возможно, ему даже нравится пускать это дело на самотек, занимаясь своими делами. Зато горизонтальные связи — землячество, одноклассничество, соседство, социальная близость, разветвленное родство, «блат» и т. д. — играют в России роль исключительную, образуя спасительную «подушку» и не давая государству ни окончательно задушить, ни до конца развалить страну. Посягательством именно на эти связи, предохранявшие СССР от полноценного скатывания в фашизм, была иезуитская сталинская мысль о корпорациях: страну предполагалось разбить на социальные страты и начать кормить по профессиональному признаку.
Государство отличается от корпорации весьма радикально (именно поэтому действующую модель корпоративного государства следует признать нежизнеспособной, да уже, собственно, и обанкротившейся). Корпорация не ставит себе глобальных непрагматических целей, без которых не бывает государства; корпорация стремится к минимизации, к сокращению количества сотрудников, тогда как государству нужны все граждане, иначе оно не государство. Корпорация нацелена на получение максимальной прибыли при минимальном усилии — государство очень часто стремится к противоположному результату: для него, как точно заметил в 1975 году Леонид Зорин, «застой опасней поражения». Сталин много сделал для превращения самой партии в корпорацию, закрытый распределитель, дававший допуск к пайкам и служебным машинам; он называл это «орденом меченосцев», а надо бы — орден икроедов. И, как во всякой корпорации, на входе стоял строгий фильтр: пропускали со скрипом.
Распихав совесть нации — художников, мыслителей, поэтов — по закрытым распределителям, подсадив их на кормушки, держа на поводке стыдливой благодарности, он избавил себя от главной опасности: интересы корпорации оказались выше личной чести. Общество уже не было объединено никакими универсальными представлениями: принципы ведь напрямую зависят от привилегий. Если привилегии разные, то и убеждения как-то расходятся — вы замечали? Фольклор сформулировал с исчерпывающей точностью: народ и партия едины, но вещи разные едим мы. Следовало создать общество, где, пребывая в рамках более-менее равного благосостояния, все едят разное: народ, состоящий из корпораций, уже не способен в едином порыве подняться на защиту чьей-нибудь — даже и собственной — поруганной чести. У шахтеров свои дома отдыха и привилегии, у литераторов и кинематографистов свои, не забудем русский балет и художественную самодеятельность. Наполовину уничтоженное крестьянство прикрепим к земле, лишим паспортов и превратим в отдельный народ среди народа, начисто забыв раннебольшевистскую идею насчет смычки города и деревни и всячески натравливая их друг на друга, чтобы при случае этой рознью воспользоваться. Сталин ничего так не опасался, как единого народа, и сделал для его расслоения больше, чем приватизаторы. Расслоение это было не имущественным, а именно корпоративным, профессиональным — даже под удар подставлялись целыми корпорациями: театральные критики, драматурги, врачи… Видимость единства, по которой так ностальгируют коммунальные жильцы (и то разъехавшись по отдельным квартирам), возникала лишь ретроспективно. Разумеется, окончательно истребить вечную русскую горизонталь с ее стремительно завязывающимися дружбами, соседствами и круговой порукой коррупции Сталин не смог, это вообще никому не под силу — что Бог связал, люди не развяжут; однако в разложении творческой интеллигенции преуспел.
Писательские льготы, дачи, дома творчества, сказочные гонорары и сталинские премии — все служило единственной цели: превратить писателей в секту, касту, доступ в которую строго ограничен. Жизнь литератора протекала в оазисе, кинематографисту было того лучше — он выезжал на съемки за границу, премировался на фестивалях, спал с первыми красавицами! Кроме привилегий, всю эту союзную публику ничто, по сути, не связывало, что и было с блеском продемонстрировано в перестроечные годы, когда у всех на глазах гнил и распадался союз писателей. Тогда же разваливался главный театр страны, и все эти расколы происходили более-менее по одному сценарию: западники и славянофилы, прогрессисты и консерваторы не смогли уживаться вместе. Удивительно еще, что вся Россия не разделилась по Уральскому хребту, тоже забавный был бы проект; беда только в том, что главным занятием населения стала бы миграция. В капитализме плохо, в социализме еще хуже, только в приграничных районах хорошо.
Видимо, такие разделения — корпорации внутри корпораций — и есть главный показатель кризиса проекта в целом: мне случалось уже писать о том, что первым признаком последних времен будет разделение населения на страты — автомобилистов, велосипедистов, рыжих, очкастых… Общество сильно ровно настолько, насколько умудряется сохранять монолитность в главном при всех частных противоречиях. Это, собственно, и называется цветущей сложностью. Белые могут сколько угодно бояться негров, а негры — ненавидеть белых, но все они американцы. Западники и славянофилы могут спорить до хрипоты, но — за одним столом. Писатели могут делиться на урбанистов и деревенщиков, реалистов и модернистов, но обязаны чтить хотя бы корпоративную честь, то есть не доносить друг на друга властям. Если они расходятся уже по фундаментальным и профессиональным признакам — пиши пропало; и все корпорации в девяностые годы благополучно лопнули, обнажив вполне гнилое нутро и зафиксировав кризис не столько советского, сколько русского проекта: советская власть кончилась, кризис остался.