Йоханнес Зиммель - Горькую чашу – до дна!
Она повернула голову и поглядела в окно на бушующую метель. На той стороне улицы открылась калитка, и из нее вышли смутные силуэты Хенесси и его брата.
Шерли встала.
– Что случилось?
– Я… мне сейчас надо уйти… Больше не могу оставаться с тобой, не то совсем обессилею. Нам надо еще держаться по-прежнему перед Джоан.
– Куда ты собралась?
– Вернер отвезет меня в город. Мы с тобой увидимся позже. – Она поцеловала меня и прикоснулась к моему лицу мокрой от слез щекой. – Я люблю тебя. И буду любить только тебя всю жизнь.
В следующий миг она схватила свою шубку и побежала к двери. Я сидел за столиком у окна как приклеенный. Но вдруг вскочил.
– Шерли!
Влюбленные у стойки и официантка повернулись в мою сторону.
А, плевать. Плевать.
Это было не видение, не сон и не мираж. Это была реальность. Я крикнул:
– Остановись!
Она была уже на улице. Я выскочил следом.
Снег хлестнул меня по лицу, ослепил, в первое мгновение я вообще ничего не видел. Потом увидел рыжие волосы Шерли, белую шубку, черные чулки, но лишь как цветовые пятна.
– Шерли!
Не надо было кричать. Потому что от моего крика она стремглав помчалась вперед, словно спасаясь от меня, и выбежала на проезжую часть улицы. Из густых клубов снежного вихря вынырнуло огромное черное чудовище – автобус. Тормоза взвизгнули, колеса пошли юзом, чудовище начало заносить. Когда ветер на секунду затих, я увидел совершенно отчетливо, как водитель автобуса отчаянно крутанул руль. Слишком поздно.
Автобус столкнулся с легковушкой, ехавшей в противоположном направлении. Звон разбитого стекла, скрежет металла. Хлопок лопнувшей шины. Со всех сторон к месту катастрофы сбегались толпы людей, выныривая из снежной круговерти, словно эринии, богини возмездия, не обращая внимания на гудки машин, звонки трамваев и истерические женские вопли.
Я пробился сквозь толщу толпы на середину проезжей части. Работая кулаками, я лупил не глядя по плечам, зонтикам и спинам.
– Шерли! Шерли! Шерли! Наконец я добрался до автобуса.
Я все еще вопил. Люди отшатывались от меня. А снег хлестал нас всех бесчисленными бичами белого цвета. Водитель выскочил из кабины и все время кричал:
– Я не виноват! Она выбежала прямо под автобус! Я не виноват!
Тут я увидел Хенесси. Он стоял на коленях рядом со своим братом на грязном асфальте. Шерли лежала под автобусом лицом вверх. Глаза ее были открыты. И лицо, которое я так любил, не было обезображено ни раной, ни комком мокрой грязи. Она спокойно лежала и смотрела в небо зелеными, неподвижными глазами. Рыжие волосы разметались по снегу, окружив ее голову пылающим ореолом.
Я оторвал взгляд от ее лица и посмотрел ниже. Грудная клетка превратилась в месиво из обрывков материи, мяса, костей и крови; кровь лилась из расплющенного тела рекой, она растекалась по улице и смешивалась с грязным снегом. Очевидно, Шерли налетела прямо на двигатель. Потом ее переехали тяжелые двойные колеса.
Но лицо ее было чистым, неповрежденным, лицо добродетели. Никогда еще лицо Шерли не было таким прекрасным.
Хенесси заметил меня и, пошатнувшись, поднялся с колен. Говорить он не мог, с его губ срывались лишь нечленораздельные звуки.
Я опустился на колени рядом со священником.
Он взглянул на меня. Потом закрыл Шерли глаза. Одежда его была вся в мокрой грязи. Он сказал:
– Видимо, сразу насмерть.
ВОСЬМАЯ КАССЕТА
1
В просторной комнате было совершенно темно, в полном мраке светилась матово-желто лишь одна-единственная точка, не делясь, однако, светом с окружающим мраком: в середине вогнутого зеркала величиной с наперсток горела крошечная электрическая лампочка. Зеркало висело на проводе над кушеткой, на которой я лежал. Обтянутая кожей кушетка была гладкая и прохладная. В тот день, 17 мая 1960 года, в Риме лил дождь: я слышал, как капли монотонно и энергично барабанят по стеклам окон за толстыми, наглухо задернутыми шторами.
– Смотрите в зеркало, – сказал голос Понтевиво. Я чувствовал, что он стоит совсем рядом, но видеть его не мог, и он до меня не дотрагивался. Слышен был лишь его голос: – Прямо в самую середину!
Чтобы это сделать, чтобы смотреть точно в матовое пятно света, мне пришлось подтянуться, а голову продвинуть дальше по подушке, так как зеркало висело сзади. То есть мне стоило больших усилий принять такую позу, чтобы смотреть прямо на лампочку.
Я думал: так он хочет меня утомить? И погрузить в гипнотический сон? Но я не чувствую никакой усталости. Я бодр и свеж, как никогда. Просто я вообще не поддаюсь гипнозу. Я так и знал: у профессора ничего не выйдет, у меня тоже. При всем желании, профессор, не получается!
– Мистер Джордан, глаза надо держать открытыми, даже если будет очень трудно.
– Мне ничуть не трудно.
Он ответил тихим, усталым голосом, монотонно:
– Нет-нет. Вам очень трудно. Очень хочется закрыть глаза и не глядеть на свет. Зеркало тоже висит крайне неудачно. Вам приходится выкручивать шею. Все это неприятно, я знаю. Но это необходимо. Нельзя засыпать. Нельзя закрывать глаза.
Эти монотонные фразы (дождь тоже монотонно барабанил по стеклам) разбудили во мне дух противоречия. Что значит: «Нельзя засыпать»? И что значит: «Нельзя закрывать глаза»? Насколько мне известно, любой сеанс гипноза начинался с того, что пациенту приказывали закрыть глаза и заснуть!
Тут я почувствовал руки профессора. Одна обхватила мой затылок и слегка сжала его, другая обхватила мой лоб, и пальцы начали массировать кожу головы. Ощущение было очень приятное.
– А теперь опустите плечи. Дышите глубже. Я выполнил его команду.
– Приятно, не правда ли? Да, о да!
– А как было бы приятно сейчас расслабиться и заснуть, правда? – спросил монотонный голос, в то время как легкие пальцы с легким нажимом массировали мой лоб.
Да, это тоже было бы весьма приятно. И я постепенно захотел этого. Расслабиться. Не смотреть в зеркало. Не…
– Дышать глубоко. Совсем глубоко. Плечи расслабить, совсем расслабить. Знаю, как трудно вам будет не заснуть… я вижу… как глаза у вас сами собой закрываются…
В самом деле!
– …но делать это нельзя. Нельзя засыпать. Нельзя засыпать. Абсолютно необходимо, чтобы вы еще некоторое время бодрствовали и держали глаза открытыми…
Стук дождя по стеклу. Легкие пальцы. Темнота. Монотонный голос.
– Нельзя устать… нельзя устать…
Почему это нельзя? А если я устал? И уснул? Что ему тогда делать? Конечно, он не сможет меня загипнотизировать. Но в сон этот его метод меня поверг. Это было, разумеется, не то, чего он хотел добиться, иначе он не стал бы запрещать. И дух противоречия вновь проснулся во мне.
Что он вообще о себе думает, этот профессор? Мнит себя богом? Причем, конечно же, всемогущим? Нельзя засыпать.
Почему это нельзя, разрешите спросить?
Я изо всех сил старался держать глаза открытыми. И чувствовал такую усталость, какой еще никогда в жизни не испытывал.
Откуда-то издалека донеслись до меня его слова:
– А теперь закройте глаза. Вы уже не можете их открыть. И руку вы уже поднять не можете, а также и ногу. Плечи у вас тяжелые, как свинец. Но вам хорошо. Не правда ли, вам сейчас хорошо?
– Да, – услышал я свой собственный голос.
Мне было так хорошо, как никогда в жизни. Я не пытался подвигать рукой или ногой, не пытался открыть глаза. Я сделал глубокий выдох. О следующем вдохе я уже ничего не знаю.
Когда я вновь пришел в себя, комната была залита дневным светом и я был один. Дождь лил как из ведра. Я взглянул на часы: 14 часов 30 минут. Первое «заседание» началось в 10 утра. Я чувствовал себя свежим, будто крепко проспал десять часов кряду. В коридоре я встретил одну из сестер, которая со мной дружески поздоровалась.
– А где профессор?
– В городе, синьор. И вряд ли вернется до вечера. Хотите сейчас пообедать?
– О да, пожалуйста. Я страшно голоден.
Я поел, но потом сел у окна рядом с магнитофоном, даже не дождавшись, когда служанка уберет со стола поднос с грязной посудой. Я сидел и смотрел, как струи дождя падают на цветущий парк. Диски магнитофона медленно вращались, а я говорил, говорил и говорил. Сгустились сумерки. Стало совсем темно. На город спустилась ночь. Фасад Колизея засверкал в лучах прожекторов. А я все еще говорил. Нужно было так много рассказать, и мне не терпелось сделать это как можно быстрее…
Я не знаю, что произошло 17 мая между 10 часами утра и половиной третьего. Я лежал под гипнозом, это ясно. Я лежал под гипнозом, а ведь доныне я считал, что гипнозу не поддаюсь.
Не знаю, что говорил мне Понтевиво в эти часы, не знаю, какие он давал мне задания. Я ничего не помню, совершенно ничего, ни одного его слова. Когда я пришел в себя, то ощущал лишь одно сильное желание – меня так и тянуло наконец-то рассказать о Ванде, правду о Ванде. Значит, правду.
Однажды я ее уже рассказывал одной женщине, это было в Гамбурге, зимней снежной ночью, – всю правду о Ванде, о Шерли и обо мне.