Эрнесто Сабато - Аваддон-Губитель
— Вот видишь, малыш? Вечно одно и то же. Ни о чем другом старик не думает. Только о своей деревне. Эх, будь у меня деньжата…
А теперь, конечно, старик уже умер. За его ссохшимся трупом, наверно, приехал муниципальный фургон, который Тито сопровождал к безымянной пронумерованной нише на кладбище Чакарита, где он будет гнить среди цементных блоков. Не в земле далекой его деревни на берегу Ионического моря, не в земле его предков, а здесь, в подземной камере цементного кладбища с нумерованными нишами.
Бруно опять посмотрел на Д'Арканхело, выискивая в его лице жажду абсолюта, смесь наивного скепсиса и доброты, непонимание нынешнего мира, с каждым днем все более хаотического и безумного, где футболисты сражаются уже не из любви к своей команде, а ради денег; мира, где Чичин уже не подает вермут с «ферне» и с «биттнером», где старая команда Боки стала лишь скорбным воспоминанием. Мира, где милый сердцу жилой дом с курами и лошадьми уже сменили жестяные и цементные клетки, в которых нет места для старой дребезжащей коляски виктории. Быть может, в его комнатушке еще сохранился флажок прежней команды Боки и фотография Тесориери с автографом, и патефон. Но, без сомнения, сокровища эти прозябают столь же уныло, как их хозяин, в том доме, где уже не слышится кукареканье петухов по утрам и аромат глицинии, смешанный с запахом конского навоза.
Бруно вышел и зашагал по улицам, которые тоже преобразились. Где прежняя насыпь, где дома с решетками и красивым входом? На память приходили щемящие стихи доморощенного поэта:
Асфальт в новом квартале
старую скрыл мостовую
времен моего рожденья.
Ничто не осталось прежним в этом призрачном городе, воздвигнутом в пустыне, — он стал другой пустыней, где почти девять миллионов ничего своего не чувствуют позади себя, не имеют даже того подобия вечности, которым у других народов являются каменные памятники их прошлого. Ничего.
Он шел куда глаза глядят.
Было уже после полуночи,
когда он подошел к дому Ольмосов. Подошел тихо, как к уснувшему человеку, которого боишься разбудить, чей сон стараешься сберечь, как нечто хрупкое и драгоценное. Ах, если бы можно было возвратиться в определенные периоды своей жизни, думал он, как возвращаешься в те места, где они переживались. Те самые места, где он тридцать лет назад услышал свой торжественный голос, читающий стихотворение Мачадо. Воскресить тот момент скрытого, но неизбежного перелома. Да, та реальность еще существует в его воспоминаниях, с каждым днем все более расплывчатых.
Жизнь его была вечной погоней за призраками и другими нереальными вещами или, по крайней мере, за такими вещами, которые у людей практических слывут нереальными. И все потому, что смысл его бытия как бы состоял в том, чтобы упускать настоящее ради превращения его в прошлое, в ностальгическое воспоминание, в смутные сны, в воскрешение прошлого, которым он теперь занимался, всегда тщетное, — ведь уже ничто и никого не вернешь, и рука некогда любимого человека не способна даже погладить тебя по щеке, как сделала Хеорхина тридцать лет назад в этом саду, в ночь, похожую на нынешнюю, которая объемлет его, одинокого. Он чувствовал себя человеком, потерпевшим крах, и крах этот вызывал в нем комплекс вины, связанный, возможно, с воспоминанием о том энергичном и суровом человеке, каким был его отец, — один из тех людей, которые мужественно глядят в лицо нашей быстротечной и жестокой, но чудесной жизни в каждую секунду настоящего. Он же, напротив, всегда был созерцателем, болезненно переживавшим ощущение времени, уносящегося и уносящего с собой все, что мы желали бы видеть вечным. И вместо того, чтобы с этим временем бороться, он заранее признавал себя побежденным и затем старался вспоминать его, объятый меланхолией, взывая к призракам, воображая, будто каким-то образом фиксирует их в стихотворении или в романе, — и что еще хуже, воображая, как он это сделает, — пускаясь в непосильное предприятие заполучить хотя бы фрагмент вечности, пусть самый крохотный и интимно домашний фрагмент, столь же малозначительный, — но также столь патетический, — как надгробный камень с несколькими именами и впечатляющей надписью, перед которым другие люди, другие мужчины и женщины грядущих времен, грустя и размышляя, подобно ему, Бруно, и по тем же причинам, остановят головокружительно мчащийся бег своих дней и, хотя бы на несколько мгновений, также почувствуют иллюзию вечности.
Хеорхина, прошептал он, поглаживая заржавевшую решетку и глядя на ту самую магнолию, как будто среди заросшего, заброшенного сада могло бы состояться явление ее духа или даже ее самой с той еле заметной морщинкой на лбу, которая словно спрашивала о смысле жизни, о иллюзиях и разочарованиях нашего существования, — с легким удивлением, застенчиво и скромно, как все ее вопросы. Хеорхина, прошептал он еще раз, обращаясь к вечному мраку.
Среди останков твоего тела,
среди голодных, жадных червей,
даже там моя душа будет с тобою,
как исконный житель разоренного края,
лишенный очага своего и отечества,
как сирота, ищущий родных и любимых
среди воплей чужой толпы
и обломков развалин.
Он бродил до рассвета, потом вернулся домой и попытался уснуть. Сон был тревожный, мучительный. И вдруг ему пригрезилось, что он оказался один в незнакомом месте. Послышался чей-то зовущий его голос. Черты этого человека было трудно разглядеть — слишком темно, и кожа с него, как у прокаженных, отслаивалась клочьями. Бруно понял, что это труп, пытающийся что-то сообщить, — труп его отца.
Бруно проснулся в тоске и с острой болью в сердце.
И снова его пронзила мысль о крахе. И также о предательстве духу рода, из которого он происходит. Он устыдился себя самого.
Неожиданное поведение Бруно после пробуждения
Он отправился на станцию Чакарита, в то место Буэнос-Айреса, которого он мучительно избегал с 1953 года, года смерти отца. И теперь, по прошествии двадцати лет, он почувствовал неодолимую потребность вернуться в свой городок. Что он собирался там делать? С какой целью?
Поездка в Капитан-Ольмос, возможно, последняя
У него был сон, который он позже пытался расшифровать. Но кто способен разгадать значение снов?
«Капитан-Ольмос», — услышал он в полузабытьи. И ему почудилось, что это голос давно умершего дона Панчо.
Он оглянулся. Нет, никого нет. Медина наверняка наконец-то умер. И конечно, умер комиссионер Бенгоа. Или у него уже нет торговых дел.
Он медленно пошел к дому, где родился, и опять ощутил такое же волнение, какое испытал при смерти отца, услышав равномерный стук машин. Не дойдя полквартала, остановился и понял, что уже не войдет в тот дом и не повидается с братьями, хотя сейчас ему самому причина не ясна. Вместо того, чтобы войти в дом, он направился на площадь и сел на одну из скамей вблизи пальмовой рощицы, где они, мальчишки, бывало, прятались летними ночами. Кинотеатр «Колон» — из вечности на него смотрели Уильям С. Харт и Эдди Поло в ролях ковбоев, служащих в канадской Королевской конной полиции.
Потом отправился на кладбище. Старые кирпичные склепы, окрашенные в розовый или голубой цвет, с живыми изгородями из синасины[341] или кактусов. В наступавших сумерках он разбирал надписи, имена, звучавшие в детстве, фамилии исчезнувших родов, проглоченных Буэнос-Айресом в тридцатые годы, когда из-за кризиса число жителей в сельской местности сократилось в десять раз, и их покойники остались еще более одинокими, чем прежде.
Вот семейство Лос Пенья. А вот могила Эсколастики. Старшая сеньорита, это она. Таинственная старая дева, вся в кружевах и побрякушках, с манерами исконной аргентинки, произносившая «паис» и «маис» с ударением на «а». Семьи Прадосов, Ольмосов, век тому назад противостоявшие набегам из пампы. И также семья Мурреев.
In loving memory
of
John С. Murray
Who departed this life
january 21 th. 1882
at the age of 40 years.
Erected by his fond wife and children[342].
И вот, наконец, слегка покосившееся надгробие его матери:
Мария Зено де Бассан
Родилась в Венеции в 1870 г.
Скончалась в этом селении в 1913 г.
И рядом могилы отца и братьев. Бруно долго стоял там. Потом понял, что это бесполезно, что уже очень поздно, что надо уезжать.
О безмолвные камни
обращенные к неведомым краям тишины
свидетели ничто
свидетельства завершения судьбы
беспокойного и вечно недовольного рода