Олдос Хаксли - Слепец в Газе
— В Бэттерси.
— Может быть, мне пойти послушать тебя. Если, конечно, — добавила она смеясь, — я не решу праздновать годовщину другим способом.
Когда они допили кофе, Энтони пошел назад к себе домой и на несколько часов сел за памфлет, который взялся написать для Перчеза. С дневной почтой пришли два письма. Одно было от Миллера с описаниями прекрасных встреч, которые он провел в Эдинбурге и Глазго. Другое, без обратного адреса, было отпечатано на машинке.
Он взял в руки второе.
«Сэр, мы наблюдаем за вами некоторое время и считаем, что вам нельзя более позволять продолжать вашу теперешнюю преступную и предательскую деятельность. Мы предупреждаем вас по-хорошему. Если вы произнесете хоть одну из ваших поганых пацифистских речей, мы поступим с вами, как вы того заслуживаете. Обращение в полицию не принесет вам ничего хорошего. Мы рано или поздно доберемся до вас, и вы сильно пожалеете об этом. Ваша речь назначена на сегодняшний вечер в Бэттерси. Мы будем там. Поэтому мы предупреждаем вас, что, если вам дорога ваша трусливая шкура, убирайтесь подобру-поздорову. Вы не заслуживаете и этого предупреждения, но мы хотим вести себя дипломатично даже с такой собакой, как вы.
Группа английских патриотов».
Шутка, подумал Энтони? Нет, похоже, что это серьезно. Он улыбнулся. «Каких благородных чувств они, видимо, преисполнены! — сказал он себе. — И какого героизма! Мстят за родную Англию».
Но месть, продолжал размышлять он, усевшись перед камином, падет на него — если он произнесет речь, то есть если не предотвратить их нападение на него. И конечно же не может быть и речи о том, чтобы отказаться от речи. Ни в коем случае не просить защиты у полиции. Ничего, кроме того, чтобы исполнять то, что он проповедовал.
Но хватит ли у него силы духа выдержать это? Допустим, они станут угрожать ему, допустим, они попытаются столкнуть его с трибуны. Удастся ли ему выстоять?
Он пытался работать над памфлетом, но личные вопросы неустанно преследовали его, оттесняя в сторону далекие и неактуальные проблемы колоний и престижа, рынков, инвестиций, миграций. У него перед глазами стояли жуткие, искаженные от гнева человеческие лица, ему слышались резкие оскорбления, виделись руки, то поднимающиеся, то опускающиеся. Сможет ли он не дрогнуть? И боль от ударов — острая, затмевающая все прочие чувства, на лице и тяжелая, ноющая по всему телу — как много и как долго он сможет терпеть? Если бы только Миллер был здесь и помог ему советом, ободрил бы его! Но Миллер в Глазго.
Неуверенность в себе росла в нем. Стоять там и дожидаться, пока тебя ударят и столкнут, и не иметь возможности ни дать сдачи, ни уступить — он никогда не будет способен на подобное.
— У меня не хватит смелости, — все повторял он, охваченный паникой. Вспомнив то, как он вел себя в Тапатлане, он покраснел от стыда. А на этот раз позор будет всенародным. Все будут знать, и Элен в том числе.
И на этот раз, продолжал думать он, на этот раз не сработает эффект внезапности. Они сделали ему предупреждение — «такой собаке, как вы». И кроме того, он целый месяц тренировался обращаться с такой публикой, как эта. Сцена была отрепетирована. Он наизусть знал каждую реплику и жест. Но когда наступал его черед сыграть, когда боль была уже не воображаемой, а настоящей, вспомнит ли он свою роль? Где гарантия, что он просто-напросто не свалится с этой трибуны? На виду у Элен — в тот момент, когда Элен, колеблясь, стояла на пороге своей жизни, и, может быть, также и его. Вдобавок, если он упадет, он опозорит себя как нельзя более сильно. Упасть значит изменить своим убеждениям, уничтожить свою философию, предать друзей. «Ну почему ты такой дурак? — стал спрашивать его тонкий голосок, — почему ты вдруг взвалил на себя всякие убеждения и философии? Почему не вернуться к тому, что тебя заставляет делать природа — взирать на все из своей ложи и делать комментарии? Что это все значит, в конце концов? И если это хоть что-то значит, что ты можешь сделать? Почему нельзя спокойно покориться неизбежности и между тем продолжать делать работу, которую умеешь делать лучше всего?»
Голос говорил с ним из какого-то томного облака. В течение минуты он был всего лишь мертвым, обмякшим телом, жутко изнуренным и не желающим ничего делать. «Позвони им, — продолжал голос. — Скажи, что заболел гриппом. Что должен посидеть дома несколько дней. Затем сделай вид, что врач посоветовал тебе поехать на юг Франции…»
Внезапно он расхохотался. Из мрачного, коварно-настойчивого голос превратился в нелепый. Доведенная до такой высоты, выраженная так невинно, низость была почти смешной.
— Единство, — прошептал он сценическим шепотом.
Он был предан им, как рука предана телу. Предан своим друзьям, предан даже тем, кто называл себя его врагами. Он ничего не мог сделать, кроме как воздействовать на них всех, как врагов, так и друзей, — ради добра, если его действия были добром, и на это, если они были злом. Единство, повторил он. Единство.
Прежде всего физическое единство. Единство даже в различии, даже в разделении. Отдельные фрагменты, но повсюду одинаковые. Везде одни и те же сочетания предельных источников энергии. На поверхности солнца то же, что и на теле с солнечным загаром; в ароматном соцветии будлейи то же, что и в голубом океане и в облаках на горизонте; в пистолете пьяного мексиканца то же, что и в черной, спекшейся крови на изуродованном теле среди скал, свежая кровь алыми каплями забрызгала обнаженное тело Элен и те же капли источают смрад, исходя из гниющего колена Марка.
Одинаковые формы и одинаковая связь между ними. У него в мозгу вертелась эта мысль и наряду с ней мысль о жизни, непрестанно бьющей в этих формах, отбирая и сортируя их по видам. Жизнь строит сложные формы из более простых и все более сложные, доходя наконец до живых тканей.
Сперматозоид проникает в яйцеклетку, клетка все делится и делится, чтобы наконец стать таким-то человеком, крысой или лошадью. Гипофиз коровы заставляет лягушек размножаться вне сезона. Моча беременной женщины приводит мышей в возбуждение. Щитовидная железа овцы превращает аксолотля[343] из земноводной гусеницы в саламандру, живущую на суше, полоумного карлика во вполне нормального, умного человека. Разные формы животной жизни взаимозаменяемы. Такая же связь существует между животными и растениями, растениями и неживым миром. Жизненные формы в виде семян, листьев и корней сотворены из более простых форм, существующих в воздухе и земле, а их используют и трансформируют насекомые, пресмыкающиеся, млекопитающиеся, рыбы.
Единство жизни. Единство, построенное на поглощении одной жизни другой. Жизнь и любое существо — одно. Иначе ни одно живое существо не смогло бы произойти из другой формы неживого материала вокруг себя. Единство даже посредством разрушения, даже несмотря на разделение. Каждый организм уникален. Уникален и все же связан со всеми другими организмами одинаковостью строения; уникален несмотря на внешнюю неотличимость.
И сознание — сознание также уникально, но уникально выше субстрата умственной тождественности. Тождественности и взаимозаменяемости любви, доверия, смелости. Бесстрашная преданность превращает лунатика в здорового человека, злобного дикаря в друга, укрощает дикое животное. Умственный код любви может переводиться от одного индивидуума к другому и при этом сохранять все свои качества, так же, как физический код гормона может со всей эффективностью переводиться из одного тела в другое.
И не только любовь, но и ненависть также; не только доверие, но и подозрительность; не только доброта, щедрость, мужество, но и злоба, жадность и трусость.
Эмоции различны, но тот факт, что они могут быть взаимозаменяемыми, могут переходить из сознания в сознание и сохранять всю прежнюю страсть, является наглядным подтверждением, что существует фундаментальное умственное единство.
Реальность единства все же меньше, чем столь же весомая реальность уникальности. Нет нужды раздумывать над фактом уникальности — он очевиден. Очевиден дуализм единства и различий; только иногда, и то чисто умозрительно, только как результат логического хода мысли можно сознавать неотрывность своего разума от разума других людей, других жизней и всего живого. Случайно в размышлении мы интуитивно наталкиваемся на единство, или эта интуиция работает наугад, шаг за шагом осваивая новые области.
Одно, одно, одно, повторял он, но в то же время разное, единое и все же непохожее.
Зло есть преобладание различия; добро, наоборот, служит воссоединению с другими живыми существами. Гордыня, ненависть, гнев — яркие признаки зла; и они тем сильнее оттого, что они усиливают данную реальность разобщенности, оттого, что они настаивают на разделении и уникальности, оттого, что они не считаются с другими. Похоть и алчность также настаивают на индивидуальности, что не влечет за собой неприятного ощущения соседства с другими, по вине которых разрушается единство. Принцип похоти таков: «Я должен получать удовольствие», но не «Ты должна испытывать боль». Алчность в своем обычном качестве есть просто требование моего насыщения, а не твоего воздержания от насыщения. Они не правы в том, что делают упор на отдельную личность, но менее не правы, чем гордыня, ненависть или гнев, потому что их эгоизм не сопровождается ущемлением других.