Баловни судьбы - Кристенсен Марта
Я вижу, что Биттен сняла обручальное кольцо. Еще в самолете. И выглядит это глупо — ведь белую полоску от кольца с пальца не снимешь.
— Хорош у тебя парень, — говорит Биттен. Она наклоняется и искоса поглядывает на мамашу.
— Я уж и не знаю, — отвечает мамаша. — Сам-то ты что скажешь, а, Рейнерт?
— Чушь все это, — говорю я. — Ну что, Биттен, гуляем на всю катушку?
— Отчего ж не погулять, на работу не вставать. — Она закатывается смехом.
И вдруг я вижу, что ее рука ложится на мою. Ложится и лежит себе, полеживает, я против воли краснею, покрываюсь испариной и пью больше, чем хотел бы. Вскоре Биттен убирает руку. И я думаю, уж не померещилось ли мне, может, я выпил лишнего и начал фантазировать. За соседним столиком гуляют датчане, громко хохочут, жрут свой датский бифштекс и пьют баварское пиво. Зачем, спрашивается, приперлись в Испанию? Все это они могли делать и дома. Разве нет? Весь Торремолинос выглядит как декорации, построенные специально для нашего брата. Город делится на две части, остатки местного населения загнаны в школы для официантов, на бензоколонки, в бары, на кухни крупных отелей, на стройки. Все, что осталось с тех времен, когда здесь еще не было туристов, кажется тонкой засохшей коркой, которая вот-вот отлетит. Все прочее — театральные декорации для таких, как мы, которые приезжают сюда на неделю, на две, купаются, жрут, пьют, веселятся, пляшут, блюют и уезжают восвояси. А на заднем плане этих декораций расхаживают люди в чудно́й зеленой форме, в плоских черных лакированных фуражках и следят за происходящим. На аэродроме, в барах, в отеле, на пляже, куда бы ты ни пошел. Guardia Civil. Старые, верные сторожевые псы диктатуры Франко.
Это один из тех датчан объяснил мне потом, как они теперь называются. Сперва эти датчане из-за соседнего столика пересаживаются к нам, а потом мы всей компанией заваливаемся в какой-то ночной клуб или вроде того, где, оказывается, веселятся другие датчане. Крики, приветствия, рукопожатия, чоканье, болтовня. Я краем глаза наблюдаю за мамашей. Я не собираюсь приставать к ней, мешать, и вообще, но краем глаза наблюдаю за ней. Ведь это все ж таки моя мамаша, мы живем с ней с тех пор, как я себя помню. Отца своего я никогда не видел, она мне ничего не рассказывала про него, что это был за тип, жив он или умер и как вообще все у них получилось. Точно она навсегда поставила на нем крест. Сколько раз я подъезжал к ней, чтобы что-нибудь выведать, вытянуть из нее правду. Но она молчит как рыба, и все. Думаю, она встретила этого типа, когда уехала из родительского дома, может, это вообще была случайная встреча, и ни к чему серьезному она не привела. Может, он даже не знает о моем существовании. Бабку я тоже пытался расколоть, но, похоже, ей известно не больше моего. Ну, а упрямый такой — это я, конечно, в мамашу. Она упряма как черт. Если упрется, хоть кол у нее на голове теши, все без толку. Вот втемяшилось ей, что никто ничего не должен знать про моего папашу, так это уж намертво. Можешь не сомневаться. Она от своего не отступит. И все-таки настанет такой день. Настанет день, когда я узнаю правду. Например, в день моего совершеннолетия. Почему бы и нет? Она упрямая, но я-то еще упрямей. Настанет день, когда я узнаю всю правду.
Краем глаза я наблюдаю за мамашей. Сейчас она, Биттен и несколько датчан кружатся в хороводе. Оркестр — гитаристы, пианист и ударник — в черных плоских цилиндрах и белоснежных костюмах, они все время улыбаются, а если на мгновение перестают улыбаться, лица у них сразу мрачнеют и на них появляется унылое выражение, но музыканты тотчас берут себя за шиворот и снова улыбаются, как и положено за те деньги, что им платят. Если мне что-то и может испортить настроение, так это такие вот люди, которые прикидываются, будто им чертовски весело, когда на самом деле им хочется пойти в сортир и завыть волком. Тут все музыканты такие. Не один год учились они играть, музыка — их ремесло, они его любят, ведь, наверно, старались вкладывать в игру всю душу, мечтали о чем-то, тосковали и уж не знаю, что там еще, но только в один прекрасный день они очутились здесь, в каком-нибудь вонючем кафе или в не менее вонючем ресторане и теперь играют как заведенные, а люди звенят рюмками, орут, перекрикивая друг друга, куражатся, и ни один болван не понимает, что тут происходит. От такой работенки, я думаю, любой музыкант в конце концов очерствеет — попробуй-ка, повыкладывайся этак изо дня в день. А ведь испанцам, которые играют в ночных клубах, так и приходится. Каждый вечер они к девяти являются на работу и играют до часу, до двух или до трех ночи для толпы раздухарившихся туристов, которые думают лишь о том, как бы посильней забалдеть, они скачут под музыку, не попадая в ритм, или сидят в баре и глушат водку. Глядя на это, человек либо тупеет, либо становится черствым как сухарь.
Большинство в зале старше меня, есть, правда, компания шведских и датских ребят, и я немного болтаю с ними. Но норвежца — ни одного, норвежцы, видно, подались в какое-нибудь другое место. Даже тут, в ночном клубе, за тысячи километров от дома, туристы пытаются отыскать земляков. Если человек не полный дебил, он не станет зря рисковать — кто их знает, этих туземцев, еще обчистят за первым же кустом. Шведские и датские ребята держатся парочками, да они и постарше меня, так что мне их компания не подходит. А главное, у меня внутри все сдавило и не отпускает — где-то сейчас Май-Бритт, о чем она сейчас думает, скучает ли без меня, ну и все в таком роде. Ясное дело — это все чушь, потому что, хоть я и сказал ей, что влюблен в нее, и даже говорил о ней с мамашей и тоже сказал, что влюблен, сам-то я еще не знаю, влюблен я в Май-Бритт или нет. Что значит быть влюбленным? Любовь и всякое такое, что к ней относится, — да в этом сам черт не разберется, попробуй объясни! Стоит начать, такой бредятины наплетешь. Я танцую с одной из шведок, она благодарит меня за танец, потом я сажусь в углу и шариковой ручкой пишу у себя на руке Май-Бритт, и это немного помогает. Пишу, а сам краем глаза поглядываю на мамашу. Она нарасхват, я такого не видел уже много лет. Она все танцует и танцует, потом подходит ко мне и спрашивает, не хочу ли я вернуться в отель, я мотаю головой и улыбаюсь, и она опять идет танцевать. Я ее хорошо понимаю и радуюсь, что ей весело: надо ж и ей когда-нибудь повеселиться, жизнь-то у нее не сахар. Мне приятно, что она веселится на полную катушку. Чего ей не хватает, так это веселья. И в то же время я как-то скисаю, скисаю против своей воли. Я не ревную мамашу, ничего подобного, но просто скисаю. Может, если б она ушла и веселилась где-нибудь без меня, мне было бы легче, надеюсь, ты понимаешь, что я имею в виду. Глупо сидеть и смотреть, как твоя собственная мамаша веселится напропалую. Что ни говори, а это так.
— Ты чего дуешься, Рейнерт? — Биттен ерошит мне волосы. Она сбегала в туалет, заново отштукатурила фасад и теперь, вытянув трубочкой губы, гладит меня по голове.
— Ничего я не дуюсь, — говорю я, даже не стараясь, чтобы это звучало убедительно. Я пью ром с колой и вдруг замечаю, что помещение начинает заваливаться набок.
— Хочешь выпить? — спрашиваю я Биттен.
— Спасибо. — Она пригубливает бокал. — Тебе здесь правится?
— Не знаю, — говорю я.
— Скучаешь по своей Май-Бритт? — спрашивает Биттен и берет меня за руку.
— Может, и так, — отвечаю я.
— Здесь мало молодежи. — Она пожимает мою руку. — Завтра надо пойти куда-нибудь, где поменьше стариков.
— Какая разница? — говорю я. — Потанцуем, а?
— И ты осмелишься танцевать с женщиной, которая вдвое старше тебя? — поддевает меня Биттен.
— Иногда можно, — отвечаю я. — С тобой, например. Только предупреждаю, танцую я слабо.
Мы выходим на середину, и я держусь за Биттен, чтобы не упасть. Биттен — она заводная, я понимаю, что маме именно это в ней и нравится. Огонь баба, с ней всегда весело, мамаша никогда столько не смеется, сколько при ней. Мы танцуем вальс. Вальс я ненавижу, но кое-как справляюсь. Мамаша танцует в другом конце зала с каким-то надутым датчанином лет сорока, он облапил ее своими огромными ручищами. Я начинаю вспоминать, сколько мужчин было у моей мамаши. Получается совсем мало. Когда я был маленький, у нее был постоянный хахаль, кажется, его фамилия была Франсен, он работал плотником. Франсен часто приходил к нам, а иногда и ночевать оставался. Потом он исчез, и с тех пор мамаша лишь изредка встречалась то с одним, то с другим. А сколько их было всего, я точно не знаю. Помню только, что некоторые приходили к нам домой и утром оставались к завтраку. Но в последние годы, по-моему, ничего такого уже не было. Иной раз я даже сам предлагаю мамаше сходить проветриться, нечего ей все вечера киснуть дома. Вот они и ходят вместе, мамаша и Биттен, особенно в последнее время. Иногда Биттен ночует у нас. Однажды я проснулся от того, что она плакала в гостиной на софе, где мамаша обычно стелет ей постель. Я пошел в уборную и застал ее в ночной рубашке и всю в слезах. Мы поболтали немного, только откуда я знаю, как ее утешать. Брак у нее неудачный, мужем своим она недовольна, но развестись вроде боится, я так понял. Но баба она заводная, эта Биттен, по-моему, ей найти себе другого мужа — раз плюнуть. Одевается она стильно, сама шьет, особенно по цвету у нее все здорово получается. Перед нашим отъездом они с мамашей вместе ходили покупать себе наряды, чего они только не выискали, я прямо не узнал мамашу — другим человеком стала. На Бойне Биттен фасует для продажи холодные закуски, у них там это называется «холодная барышня», глупее названия не придумаешь, особенно для Биттен — и «барышня» к ней не подходит, а уж «холодная» тем более.