Уильям Стайрон - Уйди во тьму
— Помогите мне, пожалуйста.
И аптекарь рядом со мной, подставивший солнцу свое желтоватое лицо, сказал:
— В чем дело, молодая леди, у вас заболело ухо? — Он был пожилой, маленький, и у него торчали волосы из носа.
— Да, — сказала я. Мне было трудно сейчас сориентироваться, как сказал бы Гарри: человек хочет помочь, потому что я попросила. — Да, — сказала я, — это у меня в ухе. — Я приложила сумку к голове. — Вот тут.
— Вам лучше показаться доктору, — сказал аптекарь, — это опасно. Это может попасть вам в мозг и убить вас.
— Да, — сказала я, — ужасно больно.
— Вы подождите здесь, — сказал он, — и я принесу вам пару таблеток аспирина.
Он ушел в аптеку. А я осталась стоять на жаре с сумкой, прижатой к голове, слушая тиканье и жужжание колесиков, — о, он вернется, я знаю, и я пыталась думать о чем-то другом, о музыке или стихах, или часах — о музыке и стихах в часах, — о чем угодно, только не о Тони и о том, как я лежала с Эрлом Сандерсом, и обо всем плохом, что я делала. «Он мягкий и нежный, — подумала я, — мой Гарри: связать его первоцветом и привести домой». Но существует решение. Решено, что я никогда не найду его. Когда я была маленькой, у меня заболело ухо, и зайка держал мои ноги, а мистер Льюис, что живет на нашей улице, держал мои руки, и доктор Холкомб вставил мне в ухо эту штуку, чтобы сделать пункцию; я громко вскрикнула — так было больно, и она сказала: «Бедная Пейтон, бедная маленькая Пейтон, но неужели действительно так больно, что ты не могла не закричать?» И тут они с зайкой заспорили, а у меня поднялась температура, и я заснула, и мне снилось, что на мне сидит толстая женщина, а потом я увидела, как маленький мальчик собирал в поле фиалки.
— Вот, молодая леди. Примите это и идите прямо к доктору. Вы меня слышите?
— Да, — сказала я. Я приняла таблетки с водой, принесенной им в стаканчике.
— Идите прямо к доктору, поняли? Допустите распространение этой инфекции, и у вас будет мастоидит. Доктор займется вами.
— Спасибо вам, — сказала я. — Большое спасибо. Где Корнелия-стрит?
— В двух кварталах вверх, но вы идите прямо к доктору. — Нос у него дернулся, как у зайца.
— Спасибо, — сказала я. — До свидания.
— До свидания, молодая леди.
Я пошла вверх по авеню, держа часы и сумку. Я потела и понимала, что это нехорошо для встречи с Гарри, я пожалела, что забыла употребить «Одороно» — это спасает одежду от пятен, не портит платья. Но на мне было красивое платье — шелковое, кремовое с голубыми полосками, — оно мило облегало меня: разве Гарри не порадуется? С угла, где я ждала, чтобы переменились огни светофора, я почти видела конец Корнелия-стрит и дом Ленни, а Джанет Макдональд, знаменитая звезда театра, кино и радио, держала сигарету на ободранной и отслаивающейся доске для афиш — в тени под ней мальчишки играли в бейсбол, а одна из ее рук была оторвана, она лежала в траве под доской, и мальчишки садились на нее отдохнуть. Я наклонилась, чтобы увидеть то, что за доской, но видно было лишь одно окно на третьем этаже — в нем висела зеленая занавеска: Гарри там я не могла разглядеть. И тут я подумала: «Что я ему скажу? Часы появятся последними, в качестве подарка-сюрприза». Возможно, он будет один. Сначала нажать на зуммер, потом долго карабкаться наверх; я услышу его голос сверху: «Кто это… кто?» Я не стану отвечать, подожду. Затем, слегка задыхаясь, я постучу в дверь, и он откроет ее. «Привет, — скажу я. — Привет. Уверена, ты удивлен, видя меня». И он скажет: «Нет, я знал, что ты придешь». И я скажу: «Извини, Гарри! — А потом скажу: — Я люблю тебя, Гарри», — и мы запрем дверь и закроем ставни и ляжем, несмотря на жару и темноту, днем позже будем смотреть, как наступают сумерки, будем лежать, вытянувшись на пружинах, и немного подремлем, будем держаться за руки под нескончаемое тиканье колесиков; темнота будет столь же идеальная, как если б мы были в центре Земли, — только будут сверкать рубины и бриллианты, сияя фосфоресцирующим светом, безупречным и божественным. «Благословенная Беатриче, мужчина при таком свете, — сказал Гарри, — испытывает такое удовлетворение, что выбрать другое зрелище, а это отбросить невозможно, так что он согласен». Однажды он понес меня наверх в Ричмонде — я покачивалась у него на руках, а потом он положил меня на незнакомую кровать, и я позвала: «Папа, папа», — поскольку тогда я еще не звала его «зайка». Однако. Я знала, что не должна об этом думать: я прижала часы к груди и сошла с тротуара, глядя на окно. Тут раздался чудовищный и неистовый взвизг шин за моей спиной — так близко, что я их почти видела, — искры, изуродованный асфальт, разъезжающаяся резина, — и я повернулась, увидела решетку грузовика с улыбающимся металлическим лицом и наступающее на меня, возрастающее грозное слово — всего в двух дюймах от моих глаз: ШЕВРОЛЕ.
— Ты чокнутая? Хочешь, чтобы тебя убили!
Он высунул в окошко голову — мужчина с расплющенным, точно ложка, на которую наступили, носом и вытаращенными глазами. Он не брился — под щетиной были красные пятна.
— На виду у всех! — выкрикнул он. — Ты что, чокнутая? Ты же видела, что я еду: я видел, как ты подняла на меня глаза!
— Я безусловно не видела, — сказала я. — И пожалуйста, не кричите.
Но он продолжал говорить, и я стояла, держа мои часы, а машины позади него начали гудеть.
— Таким, как ты, лечиться нужно. А если бы я тебя сбил?
— Не кричите на меня, — сказала я, — я не глухая.
Но тут подошел полицейский, и я стала смотреть, как темнеет от пота его рубашка.
— А ну, что тут происходит?
— Да эта психованная дамочка шла против света, и я чуть ее не переехал. Такие вотлюди вроде нее — чистая болячка.
— А ты следи за своим языком, — сказал полицейский.
Это был голос Майо, или Дауна, или Антрима; я вдруг подумала о зеленом и о далекой фантастической лужайке.
— А теперь скажите мне вы, мисс, как скоро ехал этот малый?
— Быстро, как ветер, — сказала я, — еще быстрее!
— Быстрее, вы говорите, чем ветер сейчас?
— Да, — сказала я.
Он, потея, пристально, с подозрением посмотрел на меня.
— Ну в таком случае скажите-ка мне, мисс, как это быстро — быстрее ветра?
— Я не знаю, — сказала я. Я держала часы и сумку около груди, и мне снова хотелось плакать, но я удержалась. — Я не знаю, — сказала я, — очень быстро.
— Послушайте, мисс, вы должны быть более внимательны. Вы можете так перепугать своим поведением человека, что доведете его до беды.
Гудки продолжали звучать вверх и вниз по улице, они становились все громче, превращаясь в хор хроматического воя. Полицейский подал грузовику знак, чтобы он ехал, и шофер поехал, включив скорость, сердито поглядев на меня, все еще бледный от страха.
— Вы должны смотреть, куда идете, мисс.
— Я буду, — сказала я и крепче прижала часы к груди.
Он посмотрел вниз, на меня, сопя.
— А вы не выпили лишку, мисс? — спросил он.
— Да, — сказала я, — я выпила два мартини в баре «Наполи».
— Вы не должны меня бояться, — сказал он, — я вас не обижу. Могу я спросить, куда вы идете?
— Я иду к зайке.
— Зайке?
— То есть, — ответила я, — я хочу сказать: к Гарри.
— Что ж, мисс, я уверен, что это отлично, но я хочу сказать: не могу ли я помочь вам найти дорогу? У вас такой вид, будто вы потерялись.
— Нет, — сказала я, — я иду на Корнелия-стрит, вот туда, выше.
Взяв меня под руку, он перешел со мной улицу. Я видела, как на авеню поднимается вода, сверкающая, но чистая, которая затопит меня; я почувствовала, как подкрадывается спазм.
— В этом городе надо быть очень осмотрительной, мисс, — они несутся как сам дьявол.
— Да, верно, — сказала я. — Они не ездят так в Виргинии.
— А-а, так вы оттуда?
— Да, — сказала я, — из Порт-Варвика. А Гарри — это мой дядя из Порт-Варвика. Он приехал погостить к Ленни на Корнелия-стрит.
— Ах вот как, и кто же этот Ленни?
— О, это наш двоюродный брат.
— А могу я спросить, мисс, что вы так заботливо держите в этой сумке?
Я посмотрела вверх и улыбнулась ему.
— Мы с Гарри на прошлой неделе обокрали тот банк на Девятой улице. Они этого не знают. А деньги тут, у меня.
Мы стояли на краю тротуара — он откинул голову и расхохотался.
— О, отличная вы девица, это уж точно! — Он потрепал меня по спине. — А теперь будьте осторожнее, мисс.
— Буду, — сказала я. — И большое вам спасибо.
— Прощайте.
— Прощайте.
Шагая вдоль квартала к Ленни, я вновь почувствовала спазм — борясь с тошнотой, я прижалась к фонарному столбу так, что на руке у меня отпечаталась ржавчина, и тогда я ни о чем не могла думать, кроме как о том, чтобы снова стать распутницей, птицы зашелестели вокруг меня, пролетев сквозь тихую сверкающую воду, замахали крыльями, суша их, и появилась туча, затянувшая небо, и похолодало, словно включили вентилятор, остудив пот на моей спине; я постояла, прислонясь к столбу, пока в чреве трудилась боль. «Одна капелька чего угодно, — подумала я, — может спасти жизнь бедной пропащей Пейтон», потому что все было так беспутно, и, может, в конце концов он скажет: «Нет!» «Нет, — сказал он однажды с гораздо большим огорчением, чем чувствовала я, — нет, я этого не понимаю. Я слышал про мужчин, которые за один-два года становятся странными, но никогда не слышал, чтобы такая хорошая, приличная девушка, так замечательно мыслящая, вдруг сломалась. Вот чего я не могу понять, Пейтон, — а ты можешь? Что случилось с тобой?» Он не понимал, что я вдруг стала тонуть, не понимал про птиц — я никогда не говорила ему про них. Гарри не знал про птиц или про то, как я относилась к Марте Эпштейн — он стал ренегатом в столь малом — неужели он не мог простить мне то, что я не прощала его, и то, что я наделала? Неужели он не мог понять, как я страдала от собственной ненависти и в каком я была отчаянии? Он никогда не мог понять этого или чего-либо другого; или когда я стала спать в Дарьене с Эрлом Сандерсом, мы стояли с ним однажды под душем, и тут крылья и перья все собрались и пролетели сквозь желтую полупрозрачную занавеску — так я повисла на нем под сильным душем, и я думала: «Ох, Гарри, ох, моя плоть!» Я думала: «Бедное голодающее существо, бедная частица Бога, бедный человек». Спазм прошел. Я оторвалась от фонарного столба, взяла свою сумку и пошла по улице. Свет спустился с крыш зданий, и люди сидели на солнце в дверях, почти не шевелясь и оцепенев, как спящие кошки; мне хотелось выпить еще мартини, но, подойдя к дому Ленни, я забыла об этом. Так сильно у меня стучало сердце. Я остановилась. Наверху, в чащобе пожарных лестниц, какая-то женщина вытряхивала одеяло, посылая вниз тучу пыли, и где-то заплакал ребенок; улица в основном была пустынная и мирная — я понимала, что не должна думать о доме. Я вошла в вестибюль и нажала на кнопку, услышала, как наверху зазвонил звонок, — здесь было так тихо, словно ты услышала во сне отдаленный телефонный звонок: раз, и два, и еще раз; по авеню проехали, урча, грузовики и потом автобус — я его слышала: с шипением открылась дверь, снова зашипело, когда она закрылась, и с нарастающим грохотом заработал мотор, замирая вдали. Затем я уже сама была в автобусе, потея среди всех этих посетителей магазинов, чувствуя запах, исходящий от испарений, от кожаных сидений в пятнах от пота, которые с шипящим грохотом уносит автобус в центр и вдаль от этих мучений и моего колотящегося сердца. Только теперь звонок звонил по крайней мере пять раз, а я по-прежнему стояла в вестибюле, пот струился по моему лицу, и я была одна. Я позвонила еще раз, но никто не ответил. И я подумала: «Ох, Гарри». Я присела на приступок у двери и вытащила из сумки часы, но нет: я почувствовала, что успокаиваю себя как ребенок — когда слишком много хорошего, это плохо, даже мои часы, так что я выбросила… выбросила из головы мысли даже об этой успокоительной прохладной тьме и безостановочно движущихся колесиках. Их я сохраню для Гарри. Но Гарри. Ох, Гарри. И неужели он снова не вернется? Я положила часы обратно в сумку, ощупывая их снаружи — все рычажки и кнопочки, которыми можно пользоваться. За дверью раздался топот ног, стук каблуков, два луча света на взбитых волосах и женский голос: