СЕРГЕЙ ЗАЛЫГИН - После бури. Книга первая
Туда же уходил, повторяясь, и профиль мужчины, уходил до тех пор, пока не становился бледно-розовой горошинкой.
Над буквами «Я — промысловый кооператор», над мужчиной и его профилями, над предметами кооперативного промыслового производства сияла, наливаясь истинно красным цветом, нижняя половина солнца, помеченная серпом и молотом.
Ниже плаката и чуть правее был письменный стол, левее — канцелярский шкаф, оба предмета были приземисты; капитальны и свежи, недавней поделки, оба не оставляли сомнений в своем промыслово-кооперативном происхождении, а вот на столе, там была продукция государственного промышленного сектора: две стопки бумаги — писчей и промокательной, огромные счеты с костяшками на выгнутых медных стержнях, граненые карандаши фабрики «Светоч» и картонная коробочка с десятком металлических перьев — бронзовые, изящные «№ 86» и стальные тупорылые «рондо».
Ручки, в которую можно было бы вставить «№ 86» или «рондо», почему-то на столе не было. Чернильница была — крупная, прозрачного стекла, пустая.
Такой кабинет.
Такой кабинет председателя артели промысловой кооперации «Красный веревочник» был оборудован в избе, в которой недавно, лежа на печи, выздоравливал Корнилов. В которой его допрашивал УУР
Уполномоченный Уголовного Розыска, а может быть, он инструктором назывался, или — сотрудником, или — агентом, Корнилов, оказывается, так и не узнал правильного его наименования, но теперь будто бы видел перед собой бородку рыженькую, глазки голубенькие, слышал голос раздумчивый, но иногда и сердитый:
«Вы, интеллигенты, кого любите? По вашим же словам судя, никого не любите, и нет и не было в России сословий, чтобы вы его не осмеяли, не охаяли бы! В том числе и самих себя — не охаяли бы! Вот господин Чехов, доктор, лечить должен был людей, внушать им бодрую психологию, а ведь как своего же брата интеллигента разделал, под какой орех? Мужики интеллигенцию ругали, так разве им так же удавалось? Судить за это надо!»
«Вы, интеллигенты, хотя бы один из вас, хотя бы однажды, постоял навытяжку перед каким-нибудь товарищем министра народного просвещения, попросили бы его открыть школу в деревне Ивановке, в селе Петровском?! Ради народного блага — можно ведь было бы разок навытяжку-то? Но нет-нет, ни за что, гордость и благородство не позволяли, и вот вместо этого интеллигент отправляется в народ — и просвещает его не столько в арифметике и в грамматике, сколько в идеях революций. Он при этом думал, интеллигент, что революция навсегда освободит его самого от стояния навытяжку! Ну и дурак! А дураков — судить надо!»
«Вас, интеллигентов, уже за то судить надо, что вы радоваться и то не умеете! Вот мужик: постонет, постонет, пожалобится, что ему жить совсем худо, но уж когда ему весело — господи! — тогда ему действительно весело, когда он доволен — так он доволен жизнью, а не чем-нибудь там еще! Он тогда всем доволен — птичками и всем миром божьим! Да я вот и сам, проснусь иной раз утром: «Боже ты мой, да хорошо-то как, что я до сих гор — мужик!» А вы? Вас и интеллигентность обременяет, и без нее вам жизнь не жизнь! Судить!»
«Уйду в деревню, уйду учить ребятишек арифметике, грамматике по новой орфографии и старинным народным песням. Взрослых — учить уму-разуму, что это значит — быть взрослым мужиком в нынешний исторический период нэпа. А вы? Интеллигент? Вам, русскому человеку, куда уйти? Вам, доценту, есть чему учить?»
«Судить!»
В общем — человек довольно симпатичный, много, но не зря думающий. Если уж пришел в мыслях своих к тому или иному выводу, значит, это надолго, может быть, и навсегда. Если, родившись, увидел и услышал вокруг себя какой-то мир, значит, будет помнить и любить его всю жизнь. И ведь что-то природно судейское в человеке действительно было! Следователь, может быть, и не бог знает какой, но судья — это уже так и есть, это бог ему велел, так что Корнилов все еще чувствовал незаконченность суда этого человека над собою.
Жалеть его не жалел, это прекрасно, что суд не состоялся до конца, но интересно было — чем бы кончилось? Особенно интересно было бы понаблюдать, если бы УУР судил не самого Корнилова, а очередную его копию,— чем бы кончилось? Конечно, было такое жизнерадостное чувство: «Вырвался! Удалось», а все-таки — страсть любопытно, поверил бы или нет УУР, что Корнилов улаганский — это не Корнилов самарский, саратовский и аульский? Докопался бы или нет, что Корнилов Петр Николаевич — это Корнилов Петр Васильевич? Докопавшись, что бы он вменил ему в вину безусловную, а что — в условную? Ввиду того, что странный этот суд не состоялся до конца, он казался теперь еще более странным, образ же судьи — еще более незаконченным: не то чудаковатым судья был, не то — свирепым? Не то рыжим и очень крупным, не то — слегка рыжеватым, среднего роста? Вот и с чувством подсудности, по той же, должно быть, причине Корнилов не знал, что делать,— прислушиваться к нему? Разрабатывать вглубь и вширь? Или — к черту! По шапке! Забыть, забыть?! Даже если и слишком много забывает Корнилов — и тогда забыть?! «Время покажет!» — думал он, подразумевая все-таки, что время поможет забыть.
Судебные и следственные осколки, остатки, издержки — забыть! Обязательно!
Теперь они Корнилову, кажется, оригинальными представились, а уж нелепыми и нескладными — так это точно! А ведь угрожали ему! Еще как угрожали, оригинальные!
«Поменьше бы таких оригинальностей на будущее, таких интересных сцен, таких неординарных людей, каким был УУР! Каким был Бурый Философ!» — желал самому себе Корнилов. Самому себе, как бы даже имениннику и как бы даже герою.
Потом он подумал, что Леночку-то феодосьеву надо будет выручать... Из лап какого-нибудь нэпмана. Надо, надо! Как выручать — он об этом не думал, он надеялся — какой-нибудь случай поможет. Мало ли какой может быть случай, вон их сколько, самых разных, бывает!
А Бурого Философа, который чувства отрицает, а в то же время из ревности чуть не погубил Корнилова, а любимую женщину, жену — ту погубил совсем, Бурого Философа не худо бы пристрелить. Хотя бы из за угла все равно не грех!
А ровно восемь часов назад, вчера вечером, уже при свечах, Корнилов был единогласно избран председателем «Кр. веревочника». Кроме того, в протоколе собрания записано было; «Постановили: объединиться навсегда».
Объединенные веревочники, жители Верхней и Нижней заимок, громко похлопали в заскорузлые, средневековые свои ладоши, Корнилов же недоумевал: веревочники-то объединены? Навсегда?! Корнилов-то — у них председателем?
Ну, а где сейчас находится каторжник? Который бежал из тюрьмы в ту самую ночь, когда Корнилов бежать не решился? Хотя и бросал в темный ночной воздух медный пятачок, и выпал «орел» — все равно не решился. Где-то он сейчас, товарищ по несостоявшемуся ремеслу? Поздороваться бы: «Здравствуйте, разбойничек! Как живете, что поделываете? Разрешите представиться: Корнилов Петр... Ну тот, который очень-очень выиграл: и не бежал, а все равно на воле! Председателем он на воле-то! » — «Председателем чего?» — «А не все ли равно чего?»
А УПК весь вчерашний день все рассуждал и рассуждал, исходя из выгод промыслового кооператива. Нынешнее время, лето 1926 года, рассуждал он, очень благоприятное, можно сказать, самое счастливое для объединения веревочников. Как же иначе? Веревочникам предстоит суд, а суд, безусловно, примет во внимание, что перед ним уже не кустари-одиночки, отсталый элемент, не частные хозяева, а кооператоры, то есть сознательные граждане, строители нового, социалистического общества, — таким очень многое можно простить, а не только драку, о которой за это время уже и думать забыли!
Кроме того, если веревочники не объединятся сегодня же, завтра им принесут налоговые повестки и штрафы за прошлый год, за позапрошлый, да как бы и не за те три года, когда под вывеской артели они скрывали свои частные доходы, а также не зарегистрированную наемную рабочую силу. Значит — объединяться! Навсегда!
Вообще, полагал УПК, летом 1926 года работа по организации и дальнейшему укреплению промысловой кооперации во всей стране, а в пригородном Аульском кусте в частности, вступила в свою решающую фазу. С некоторых пор УПК полюбил это слово: «фа-за»!
Между прочим, для УПК его стажировка в «Кр. веревочнике» или еще что-то, что происходило в последние дни, не прошли даром: он будто бы повзрослел, предметы и слова канцелярского обихода: «квитанция», «скоросшиватель», «кредит-дебет», кажется, уже не производили на него прежнего впечатления,— он все больше и больше становился работником.
И вот ровнехонько в семь часов на другое утро после объединительного и выборного собрания веревочников Корнилов вступил в свой рабочий кабинет и решил быть ироничным. Не бог весть какой выход, зато из любого положения.
Значит, так: начинаясь в необозримости, в грандиозных событиях мира, в масштабах общечеловеческих, его собственная судьба пошаталась по таким лабиринтам, по таким закоулкам-переулкам, что запуталась окончательно, не соображала, что такое «хорошо», а что такое «плохо», что такое «можно», что такое «нельзя», что такое «да», что такое «нет», и вот в каком-то ошалевшем виде и достигла она своего нынешнего владельца — Корнилова Петра Васильевича-Николаевича.