Повесть о любви и тьме - Оз Амос
– Одиночество – это как удар тяжелого молота: стекло оно разобьет вдребезги, но сталь закалит.
“Закалить” – это сделать еще крепче, разъяснял нам потом папа. “Закалить” – это как бы “сделать прививку”. На иврите эти понятия обозначаются схожими словами: лехасем – закалить, лехасен – сделать прививку. Хотя лехасем по смыслу ближе к словам хасима – заграждение и махсом – шлагбаум. Следует еще проверить, нет ли тут связи со словом махсан – хранилище, которое на арабском звучит как махазан и от которого тем или иным путем произошел и европейский “магазин”.
Папа очень любил вычерчивать для меня подробные схемы всяких близких или, напротив, абсолютно противоположных отношений между словами. Будто слова – это какая-то огромная разветвленная семья, прибывшая из Восточной Европы, и есть в ней множество двоюродных, троюродных и четвероюродных братьев, сватьев, племянниц, внуков, правнуков, зятьев, шуринов, деверей… Родственник – шеар, что буквально переводится как “плоть”.
– А посему, – говорит папа, – следует еще проверить, почему близких родственников называют странным словосочетанием шеарей басар – плоть плоти. И пожалуйста, напомни мне, что при случае стоит еще проверить, какая связь между упомянутым словом шеар и похожим на него шеарит – остаток, в том числе и в математике. Впрочем, не напоминай мне, а ступай-ка, пожалуйста, и принеси мне с полки большой словарь, и мы вместе проверим, вместе наберемся знаний, ты и я. А по дороге, будь уж так добр, поставь свою чашку на место.
Во дворах и на улице тишина, черная, всеобъемлющая тишина, такая, что можно услышать движение низко нависших облаков, проплывающих между крышами и ощупывающих верхушки кипарисов. Слышно, как капает протекающий кран в ванной и какой-то шорох или легкое трение, почти не различаемое ухом, но неуловимо-уловимое кончиками волос на затылке, – шепот, что сочится из темной пустоты между шкафом и стеной.
Я зажигаю свет в комнате родителей, беру с письменного стола отца восемь-девять скрепок, точилку для карандашей, две маленькие записные книжки, чернильницу с высоким горлышком, полную черных чернил, ластик, коробочку кнопок – и использую все это, чтобы основать новый кибуц на самой границе. В сердце пустыни – на циновке – стена и сторожевая вышка; я располагаю полукругом скрепки, ставлю точилку и резинку по бокам высокой чернильницы (это моя водонапорная башня) и окружаю все забором из карандашей и ручек, укрепив его кнопками.
Еще немного – и произойдет нападение: банда погромщиков, жаждущих крови (примерно двадцать пуговиц), набросится на поселение с востока и с юга, но мы защитим его, прибегнув к военной хитрости. Откроем им ворота, дадим им пробраться внутрь, на хозяйственный двор, который станет для них могилой, ворота закроются за ними, чтобы погромщики не могли отступить, и тогда-то я прикажу открыть огонь. В то же мгновение с каждой крыши, с высоты водонапорной башни, роль которой исполняет чернильница, откроют огонь поселенцы – их изображают белые фигурки-пешки моих шахмат. Несколькими яростными залпами они начисто уничтожат попавшие в ловушку вражеские силы, и, как поется в старинном гимне в честь праздника Ханука, “тебя подобает славить, когда устраиваем жертвенник во избавление от врага-хулителя… И завершу я хвалебной песнью”…
А нашу циновку я возведу в ранг Средиземного моря, этажерка с книгами обозначит берега Европы, диван будет Африкой, между ножками стула проляжет Гибралтарский пролив, карты из колоды, рассеянные тут и там, выступят в роли Кипра, Сицилии и Мальты, записные книжечки будут авианосцами, резинка и точилка – эскадренными миноносцами, кнопки – морскими минами, а скрепки – подводными лодками.
В квартире холодно. Вместо того чтобы надеть второй свитер поверх первого, как мне было велено сделать, чтобы зря не расходовать электричество, я включу – только на десять минут – обогреватель. У этого обогревателя две спирали, но есть специальный выключатель, благодаря которому можно для экономии зажечь только одну из них. Нижнюю. Я буду не отрываясь глядеть, как постепенно спираль нагревается. Процесс этот развивается по нарастающей, медленно, поначалу ничего не видно, только слышна серия легких-легких потрескиваний (нечто подобное слышится, когда ботинок наступает на рассыпанный по полу сахарный песок). Следом за потрескиваниями на концах спирали пробивается бледно-фиолетовое мерцание, а затем от краев спирали к ее середине начинает распространяться некий едва заметный трепет, бледно-розовый, словно румянец на щеках застенчивой девушки, потом розовый сменяется резкой багровой краской стыда, а за ним неистовствуют, уже преступив все приличия, нагой желто-красный и сладострастный лимонный цвет, пока накал не достигнет центра спирали и она не запылает так, что сейчас, кажется, ничто уже ее не погасит. Теперь уже раскаленная добела спираль выглядит словно солнце в металлической, сверкающей серебром раковине, эта раковина отражает тепло, и на нее уже почти невозможно глядеть, не моргая. И вот уже вся спираль пылает, огонь слепит, разрастается, выходит из берегов, не в силах вместить в себя столько жара, еще минута – и избыток жара извергнется, еще минута – и яростные струи зальют циновку Средиземного моря. Это похоже на вулкан, по склонам которого несутся потоки пламени, готового заживо сжечь и мою эскадру, и эсминцы, и весь подводный флот.
Все это время верхняя не включенная спираль дремлет себе, холодная и равнодушная. И чем больше распалялась нижняя спираль, тем более равнодушной, как бы пожимающей плечами казалась ее верхняя соседка, наблюдающая все вблизи, но остающаяся ко всему безучастной. И вдруг пробрала меня дрожь, словно догадался я или прямо-таки кожей ощутил всю силу напряжения между пылающим и холодным. И осознал, что есть у меня достаточно простой и быстрый путь сделать так, чтобы и у равнодушной спирали не осталось никакого выхода, – и она будет вынуждена запылать, и она тоже еще затрепещет у меня, готовая взорваться от переполняющего ее огня… Но это решительно запрещено. На самом деле запрещено. Строжайше запрещено включать обе спирали одновременно, и не только из-за вопиющей расточительности, но также из-за опасности перегрузки, чтобы, упаси бог, не сгорел предохранитель и весь дом не погрузился в темноту. А кто пойдет посреди ночи искать мне Баруха Золотые Руки?
Вторая спираль – только если я сошел с ума, действительно сошел с ума, так что будь что будет.
А что, если родители вернутся раньше, чем я успею выключить эту вторую спираль? Или если выключить-то я успею, но спираль не успеет остыть, не успеет прикинуться мертвой? Что я смогу тогда сказать в свое оправдание? Итак, следует проявить сдержанность. Не включать. И пожалуй, стоит мне начать наводить порядок: красиво расставить по местам все то, что рассеяно на циновке.
5
Итак, что же все-таки в моих историях автобиографично, а что – вымысел?
Все автобиографично; даже если я когда-нибудь придумаю и напишу книгу о страстном романе между матерью Терезой и израильским политиком Абой Эвеном, это наверняка будет автобиографическое повествование, хотя и без всякой исповедальности. Все написанные мною истории автобиографичны, но ни одна из них не исповедь. Читателю, чей уровень я определил бы как недостаточно высокий, всегда хочется узнать – причем безотлагательно, – “Что же случилось на самом деле?” Что за история кроется за этой историей, что это все значит, кто против кого, кто же на самом деле с кем переспал. “Профессор Набоков, – спросила однажды американская журналистка в прямом эфире, – скажите нам, пожалуйста, are you really so hooked on little girls?” [9]
Вот и я время от времени удостаиваюсь того, что неуемные интервьюеры спрашивают меня “во имя права общественности все знать”, не послужила ли моя жена прообразом Ханы из “Моего Михаэля”? Не грязна ли моя кухня так же, как кухня героя из “Фимы”?