Сергей Сиротин - Дальняя пристань
Потом, когда Ильиничне надоест, она даст им бутылку и вслед им улизнет сам Федька. Но какая-то неведомая сила поднимает его с кровати и толкает, толкает, толкает…
Прутов, накинув на голое тело фуфайку, надел шапку, с «Полковником» спорить не хотелось. Так и было, как думалось Васе. Скандал кончился тем, что Юсупов, бережно прижимая поллитровку к животу, вылетел в сени к гостям:
— Ну идем, а то одумается…
— Пошли к нефтяникам, они у Сычухи остановились. Ребята свойские.
У бабки Сычухи две комнатки — в маленькой она ютилась сама, в большую пускала ребят из нефтеразведки. Они останавливались у нее, прибывая с буровой на отдых. Сейчас здесь расположилось человек шесть. Они не знали, как убить время. Самому старшему было около тридцати, к нему и обратился Юсупов, взболтнув бутылку:
— Слушай, Кириллыч, мы тут ищем, где бы приткнуться. Ты не возражаешь?
— Не возражаю, — и, лениво поглядев на вошедшего, добавил: — Этого на всех не хватит. Миша! Сбегай к Анне Ивановне на квартиру, скажи, Кирилл просил отпустить ящик. Сложи в сумку, у тебя есть, та большая, чтоб ни одна душа не видела — нас и так многовато.
Васе было совестно. Он достал спрятанную на прокорм, на ближайшие дни, десятку:
— Вот за нас.
Он улыбнулся пареньку, ему нравились его веснушки, курносый нос и озорные, почти бесцветные глаза под белесыми бровями.
Парень сбегал быстро, но с ним пришел еще один рот. Это был грузчик Степыгин, по прозвищу «Летчик», за его постоянную, вставляемую всегда не к месту присказку.
Кириллыч пригласил «Летчика» в компанию, и через час они были закадычными друзьями. Степыгин плакал и рассказывал, заново, всю историю своей судимости, с момента когда он увидел, что «три мальца пристают к уважаемому человеку». Он хлопал по столешнице ладонью, стаканы подпрыгивали, и хрипло орал: «Вася! Друг! Выпей со мной на брудершахт!» Вася выпивал, перед глазами плыло. Все было хорошо, всех он любил. Особенно ему нравилось лицо парнишки, что сидел рядом, распустив губы в пьяной улыбке. Оно не просто нравилось, оно напоминало что-то далекое и очень-очень хорошее, но неуловимое, как та мелодия, что с вечера сверлила Васину память.
«Летчик» уже лежал грудью на столе, уронив голову между пустыми консервными банками и недопитыми стаканами, и пускал пузыри, появляющиеся от звуков, издаваемых им в бессвязном бормотании. Степыгину, видимо, снилась очень неплохая картина, где все люди были друзьями, и водки было море разливанное — красное он не пил. «Полковника», начавшего кочевряжиться, вывели еще час назад, а Юсупов исчез, усомнившись в терпении своей Ильиничны.
Кириллыч с ребятами собрались «прошвырнуться» на пирс.
— Ты, друг, посмотри за Мишкой, чтоб не убежал…
Вася кивнул.
Нефтяники шумною толпою протопали мимо окна. Вася выбрался во двор. Двора как такового не было. Здесь не признавали ни заборов, ни огородов. Общая территория начиналась прямо у крыльца. Да и не расширишь ее больно, сошел с тротуара — уже грязь, застоявшаяся лужа, а то и небольшое болотце. Только в сухое лето можно было проскочить напрямик, минуя тротуары, в дом напротив. А так, в основном, зигзагами под прямым углом по пошатывающимся досочкам хилых тротуаров. На утоптанной площадке, отвоеванной хозяевами у хляби, на столбике прибит умывальник. Вася повозился в сенях, нашел кадушку и набрал в ковш воды.
Под умывальником, прижимая сосок затылком, наслаждался ледяной свежестью воды. Вода текла по волосам на ворот под рубаху, но Вася все лил и лил, постепенно под холодной водой приходя в себя. Утершись рукавом, вывел парня, полил и его. Парень на удивление быстро очухался, сел на крыльце.
— Слышь, мужик, а поесть чего-нибудь у нас не найдется?
Вася помялся, потом, присев рядом на нижнюю приступочку, сказал:
— Дак я здесь не свой.
— А… Извини, старик, я забыл.
Парень поднялся, подмигнул Прутову и ушел в дом. Он вернулся с открытой банкой ряпушки и двумя кусками хлеба. Достал складной нож и предложил его Васе:
— На, поешь, ложек не нашел. Старуху будить боюсь — злющая карга, с одной стороны, а с другой, принимает у себя, бедлам после нас убирает.
И опять чем-то давнишним, знакомым, полузабытым пахнуло на Прутова от веснушчатой улыбающейся физиономии, от акающего голоса.
— Ты откудова, Михаил, будешь?
— Я-то? Я можайский. Вот приехал в экспедехе жизнь понюхать, ну и деньги нам с матерью пригодятся.
Васю словно обжигала догадка о том, минувшем, прошедшем, давно, казалось, выветрившемся из памяти. Он видел. Он узнавал. Былое продиралось сквозь щели извилин его давно заплесневевшего в бездумье мозга. Разламывало пласты слежавшейся грязной памяти о попойках, потасовках, скандалах.
Он вспомнил — это они, забытые, казалось, навсегда веснушки, тот улыбчивый и непреклонный рот. Ее глаза. Ее голос. Васю лихорадило неожиданное похмелье:
— Слышь, парень, а отец у тебя есть?
Парень громко засмеялся, закашлялся, подавившись хлебом:
— Ну, а ты как думал, святым духом, что ли, соображен?
— Да нет, я не про это. Я серьезно, отец у тебя есть?
— Слушай, мужик, нравишься ты мне, малахольный какой-то. Есть, конечно. Шляется где-то по этим краям. Мать провожала, просила, если что — узнать, где он и как. Да все недосуг. То на вахте, то вот как сегодня. Может, слышал, Прутов его фамилия. Мать все надеется, что путевым станет. Говорит, адрес ему оставляла. Мол, человек он добрый, сердечный, а от этого слабый. Не знаю, как насчет сердечности, а алименты мы с нею серьезные получали.
Тяжелая волна удушья перехватила луженое Васино горло. Ему хотелось сказать парнишке, что ему обрыдло одиночество, что устал он ломать комедию, что хочет жить по-человечески. Он только сейчас понял, что так тянуло его к единственному женатику из их компании, к Юсупову. Он видел заботу человека о человеке, хоть ругательную и грубую, но заботу. Его поражала добровольная зависимость людей друг от друга, которой он все годы боялся, и теперь чувствовал, что именно в этом заложено начало чего-то хорошего, настоящего, нужного для жизни…
Парень увидел побледневшее лицо мужика, испугался:
— Ты, это, дорогой, перебрал?! Болеешь?!
Он уже прыскал Васе в лицо из ковша.
— Ну вот, вроде отходишь, а то я испугался. Думаю, во дает, крепко перепил!
— Ничего, сынок, ничего, — бормотал Прутов.
Боль потихоньку отпускала, а он все шептал:
— Не бойся, пройдет. Все будет хорошо. Все будет хорошо, сынок…
…Середина лета. Солнце бежит полные сутки по кругу, спиралями опоясывая небесный свод. В какой только цвет оно не окрашивает и воздух, и море, и деревянные домики поселка, посеревшие на всех ветрах, обмытые всеми дождями и отшкуренные всеми снегами.
Каждый час рождает свой рассвет, свою неповторимую гамму дня. Раннее утро — оранжевое. Горящие свечки свай, деревянные крыши, словно листы горячего, только что рожденного проката, положенные на дома. Утро розовое, легкое, когда очертания всего зыбки, а голубизна воды и неба все больше гасит другие краски, но сама еще покрыта розоватой пленкой тумана.
Начало дня — это малиновая пена волны на песке, малиновые окна, отражающие расцветшее солнце, малиновые чайки на блестящей глади бухты. Одиннадцать часов — золотистый песок, золотая чешуя рыбы, промываемой в чанах тут же на причале. И только вдали темными пятнами в измятой золотой фольге моря виднеются корабли.
Полдень — все выбелено в ярко-белый слепящий цвет. Штабеля свежих досок у пилорамы, груды новых ящиков у рыбных лабазов, белые паруса подчалков и белый сахар неожиданного снега под дальними обрывами.
К вечеру все становится алым, как флаги на мачтах катеров, трущихся на ленивой волне о стенку причала.
Начало вечера — в полощущихся на легком ветру бордовых занавесках. Цветные еще не были в моде, и белые солнце превращает в красные. Бордовые от натуги лица грузчиков, загружающих бездонные трюмы когда-то парусных, деревянных неповоротливых барж — «сомов», подтянутых по большой воде прилива к пирсу. Морячки выпрыгивают из шлюпок, внутри окрашенных суриком. Огоньки, жарко горящие в руках девчонок, ждущих дружков с возвращающихся на базы ледоколов. Немыслимо-бордовые штиблеты на ногах и красные шнурки на шее зазевавшегося и ступившего в лужицу жидкой грязи «стиляги». Ее выдавил из-под деревянной мостовой перегруженной тележкой малосильный колесный тракторишко, бегущий по своим нескончаемым в навигацию делам.
Разгар вечера. Суда на рейде стали под лучами алыми. Алые волны накатывают на берег. Алые языки собак, отдыхающих, от дневной жары. Алые лица парней и девчонок на каждодневных танцах.
Наконец, наступает полночь, затянутая в тишину. Огромный пурпурный шар чуть-чуть висит над тундрой. И куда ни лягут от него лучи, все принимает их окраску. Нет синей воды — есть пурпурная ткань глади. Нет желтого песка — есть пурпурный сыпучий порошок. Нет зелени — пурпурная трава растет на полянах.