Георгий Лапушкин - Анна Монсъ (рассказы)
… Я рассеянно глянул на жухлую травку, что выбивалась из трещин в асфальте, потом на серенькое небо; вся эта схоластика не на шутку меня увлекла, так что всякую секунду я рисковал столкнуться если не с прохожим, то с деревом или светофором…
Или, скажем громче — функционал!
… Я позволил себе на минуту расслабиться — и посидеть на скамеечке возле узорной чугунной ограды…
А ведь сколько последствий у этой теории: например, из нее следует, что душа тоже смертна. Дело в том, что отображение нашего пространства на нематериальный мир не должно переводить конечный объект в бесконечный, иначе к нему тогда не подобрать обратного отображения! Души тоже смертны. Кто бы мог подумать! Но личность — бессмертна! Это очень просто: если мы считаем, что личность — это функция, или, по-другому, свод правил, переводящий одно пространство в другое, то как может погибнуть свод правил?! Он либо есть, либо его нет.
А вот еще интересно: если изначально личность может появиться только на стыке тело-душа, то дальнейшая ее судьба может быть совершенно самостоятельной. В самом деле, когда функция уже существует, она может действовать не на один лишь объект, а на очень и очень многие. По законам, заданным этой функцией, может быть построен дом, корабль, написана картина, написана музыка… Творец живет в своих произведениях! Но ведь не только творец и не только гений. Неуловимая логика, лежащая в основе каждой, даже самой заурядной индивидуальности, не видна, незаметна, — но она есть; она прячется — но можно ее увидеть.
И вся эта теория мне потребовалась лишь для того, чтобы объяснить, что когда я встретил вывеску над входом в кафе: «Анна Монсъ» — и посмотрел вокруг — я вдруг понял, что она здесь не случайно, что ее не может не быть! Что-то осталось здесь в Лефортово от любовницы Петра, большее, чем просто имя…
Говорят, что когда впервые сфотографировали Рим из космоса — результат вышел поразительным: на фоне современных перпендикулярных улиц вдруг отчетливо проступили кольца на месте дорог древнего Рима — хотя на самом деле от них ничего не осталось, просто какой-то забор стоит на старом месте, какой-то дом в сотый раз выстроили на прежнем фундаменте… Вообще, в нашей жизни сохранилось от прошлого гораздо больше, чем это может показаться на первый взгляд.
Повернув голову, я опять посмотрел на надпись. «Анна Монсъ». Буквы старинного начертания, на конце твердый знак. Я прочитал несколько раз по слогам эту вывеску. Почему-то она убедила меня окончательно, что ничто не исчезает в этом мире, ничто.
Я постоял над Яузой, потом сошел с моста и долго брел по тротуару. Как все-таки странно наше восприятие: я думал об истории России — и во мне смешалась история — и моя собственная жизнь, казалось, что я сам говорил с Анной — слышал ее голос, помню ее легкую — летящую — походку. Какая-то чушь.
Хотя, с другой стороны, все правильно: история — это не абстрактное понятие. Словно эмбрион, в своем развитии мы переживаем историю своей культуры; и она интересна нам лишь поскольку связана с чем-то личным. Абстрактные понятия не могут сильно тревожить душу — во всяком случае долго…
…Звонят над шубкой меховою
В которой ты была в ту ночь.
За спиной грохотала машина по жутким ухабам — но если закрыть глаза, то можно представить себе, что это грохочет телега по булыжной мостовой — и сразу слышны голоса тех, других, прохожих, голоса мальчишек — разносчиков (Боже, какое странное у них произношение!).
Палитра жизни
Комната в синем полумраке. Фотография девушки на столе — сама девушка очень далеко. Подоконник с улицы завален снегом, снегом покрыто и все видимое пространство; чуть только выглядывает покосившийся забор, поодаль — дерево-инвалид, на дереве — хмурая ворона. Весь пейзаж обрамлен в обшарпанный оконный переплет и скупо посыпается снежком. Передний план составляют чашка остывшего чаю с тусклым бликом на золотом ободке и дотлевающий в пепельнице окурок. Главный герой молчит и смотрит в окно уже довольно продолжительное время. И сцена эта, несмотря на свою статичность и обыденность, самая трагичная во всем рассказе — вы только вдумайтесь: он сидит, молча, почти не шевелясь, смотрит в окно, в это однотонное, начинающее голубеть пространство — и на фоне всего медленно, но неумолимо падают и падают снежинки. Падают и кружатся снежинки — ведь это страшно, не правда ли?
Но довольно об этом. Ближе к жизни; эти голубые тона придется, пожалуй, скомпенсировать. Как там бишь говорит теория? Оранжевый? Что бы это могло означать… Ладно, пяток апельсинов на розовой скатерти в любом случае не испортят дела. Красное вино в рюмках. Хванчкара? Темновато, но ничего, сойдет. Наконец, она — рыжая, как солнце в кудряшках и с большущими глазами — сидит напротив, хлопает ресницами. Вина выпили от души, языки заплетаются и разговор идет о сексе.
Самое главное, никуда не нужно идти; если потребуется блевать — таз под кроватью. Впрочем, можно и так, в окно, он придержит за ноги. Потом она разденется, станет на стул. Ей нравится, когда ее фотографируют обнаженной; тело ее, несмотря на загар, четко выделяется на фоне бордовых, с разводами, обоев — и главный герой, икая, разглядывает сквозь объектив ее диафрагму. Пленка чужая — и фотоаппарат не его; то-то будет сюрприз товарищу. На ее теле нет симпатичных светлых полосок на тех местах, где должен быть купальник — что за мода пошла загорать голышом…
Отрубился он почему-то в коридоре, куда пошел, чтобы выплеснуть стакан вина; из-под двери тянуло холодом — а ему снился золотой пляж, там было тепло, висело апельсиновое солнце, плескались и загорали шоколадные девушки. А еще ему страшно хотелось пить — но на пляже не было ни единого киоска. Главный герой плюнул в сердцах, содрал с неба солнце и стал его раздраженно чистить — а ветер все что-то тоскливо напевал и напевал под дверью.
Она спала на диване под пледом, свернувшись калачиком — и во сне у нее было детское и обиженное лицо. В окно заглядывало оранжевое, с неживым оттенком, ночное небо — но его никто не хотел видеть.
Утром он, пожелтевший, с больной головой, тупо смотрел в угол; она же, умыв свое заспанное личико, снова стала рыжей и симпатичной — и став таковой, тут же стала требовать с него подарок. Ей хотелось джинсы, на худой конец французские духи…
Впрочем, в жизни бывают картинки и менее яркие. Например, представьте себе блекло-серое, с разводами, небо. Имеется в виду хороший, респектабельный серый цвет. В тон небу отливает река, одетая в камень. Реке лень плеснуть волной, она покрыта мелкой холодной рябью. Завершают пейзаж и придают ему лоск желтый листок, чуть видный в седой пыли на асфальтовой дорожке и с нежно-голубым оттенком кусочек неба меж серых разводов.
Главный герой, облокотившись о каменный парапет, вел беседы с дочкой дипломата. Седая прядь и морщинка вдоль лба… что ж, в конце концов, это ведь не портит мужчину.
— Знаешь, я тоже люблю все красивое. Я не понимал раньше — как можно пить шампанское не из хрустальных фужеров. Потом, правда, понял, каким красивым может быть стекло… но не об этом речь. Просто я хочу сказать, что существует эстетика и другого порядка.
— Честно говоря, не понимаю я этих модных восторгов по поводу примитивистов и примитива вообще. Это не для меня.
— Нет, я совсем не то имею в виду. Ну, вот представь себе картинку: ободранный стол, на столе разломленная буханка хлеба, граненый стакан с отбитым краем — один на всех. А еще — открытая консервная банка, набитая окурками. Крышка неровно вырезана ножом, смята и торчит в сторону. Водка — в алюминиевом чайнике, ручка чайника с одной стороны оторвана, так что наливать нужно осторожно. За столом сидят трое, немилосердно дымят — и хотя бы кто полсловечка. Окно — настежь, а за ним — темнота, густая, с фиолетовым оттенком… Ну как, красиво?
— Нет.
— Ладно, тогда мысленно сделаем такую вещь — приделаем ручку к чайнику. Раз — и все. Он теперь исправный. Как ты находишь такой вид?
— Отвратительно.
— То — то. А теперь мы эту ручку снова оторвем. Согласись, ведь в этом есть какой-то шарм?
Дочка слушала, наклонив головку. Золотой ободок на его сигарете неярко мерцал, когда он стряхивал пепел в реку. Река отражала зябкое небо респектабельного серого цвета.
Впрочем, даже не так. Небо было серо — мышиного оттенка, слегка разбеленного облаками. Из-за леса высовывалась злая туча цвета сапожного голенища. Природа изобличала скверное душевное состояние главного героя — а сам он сидел в крохотной сторожке со щелями, из которых дуло и тупо смотрел на сковородку со скверно поджаренной яичницей. Несмотря на щели и холодную погоду, в сторожке было тепло — благо платы за электричество никто не спрашивал. Болел вот только бурый уродливый ноготь на большом пальце ноги; он рос вбок, так что даже тапок нельзя было надеть и приходилось привязывать его к немытой загрубевшей стопе веревочкой. Но пойти к врачу он боялся, ему казалось, что они вколют ему какого-нибудь зелья, чтобы быстрее помер и неба не коптил. Откуда взялась эта мысль — Бог весть, но и он, и другие его знакомые старики верили в это крепко.