Игорь Клех - Смерть лесничего
Наставления Юрьев пропустил мимо ушей. Остальные учителя предпочли до поры не вмешиваться: ну поставил молодой неопытный учитель четверку дурочке за неожиданное прилежание – и ладно, система отметок от этого не рухнет. На взгляд Юрьева, Маруся, конечно, заслуживала высшего балла, но Юрьеву не хотелось до поры дразнить чудище наробраза, вступая в конфликт с системой по пустякам. Ему попросту не дали бы продолжить полевые наблюдения.
Четверка была временным компромиссом на том поле сражения, каким являлась ничего не подозревающая Маруся.
Тем временем Юрьев принялся возить с собой громоздкий фотоаппарат с подпружиненным зеркальцем, срывающимся при спуске с таким стуком, словно это был отпущенный нож гильотины. Он стал снимать им на переменах и после занятий все подряд, поскольку не сомневался, что место событий в разворачивании любого сюжета играет далеко не последнюю роль.
Этот край казался ему до такой степени позабытым Богом, вытесненным на задворки, наказанным и поставленным в угол, что он не понимал, как жители его могут не уповать и не дожидаться прихода Спасителя со дня на день – не дожидаться хотя бы ангелов во сне, которые, склонившись, могли бы нашептать на ухо: “Нам все известно, надо немного потерпеть, мы на твоей стороне, все кончится хорошо…” -или если не их, то на худой конец посланного небом избавителя от такой жизни. Подобные мысли двадцать лет спустя могли показаться Юрьеву смешными, если бы и теперь в них, тогдашних, не проглядывала неотменимая правда чувства.
Незадолго перед началом последней мировой войны где-то здесь, в одном из ближних районов, под Судовой Вишней, отмечен был последний по времени случай стигматизма, определивший заодно восточную границу его распространения. У девицы Насти ВолошЂин на ладонях, на ступнях и под сердцем раскрылись тогда бутонами раны Христовы. Позднее, на излете советской империи, в другом, отдаленном и глухом, районе прогремело “грушевское чудо” – случай массового видения Богородицы, что в один голос было опровергнуто партийной прессой, а само село оцеплено милицией.
Где-то в промежутке между этими двумя локальными сенсациями, ближе ко второй из них, и уместилась нелепая история дебильной школьницы Марии и карпатского плотника. Никем из ее свидетелей не была она воспринята провиденциально, за исключением, может быть, Юрьева.
На школьном дворе он фотографировал Марусю, прислонившуюся спиной к стволу безлиственного дерева, с опущенным взглядом и тяжелым портфелем дожидавшуюся жениха, что придет за ней и отведет домой. Снимал на черно-белую крупнозернистую пленку угрюмую молочарню, прикинувшуюся школой. Кое-кого из учителей с неизменно напряженными в кадре лицами. Спившегося, вороватого повара школьной столовой – с половником и в грязно-белом колпаке. Сделал коллекцию фотопортретов приветливых, отзывчивых даунов и всегда жизнерадостных двоечников – ветреных детей природы, чье настроение не в состоянии были надолго испортить ни скверные отметки, ни непогода. Юрьев фотографировал тоскливые и голые ландшафты вокруг села, пустынный отрезок шоссе, ведущего к кольцевой дороге, сваленные горой в углу школьного двора переломанные, разбитые парты, трехногий комод на чьем-то огороде посреди желтеющих неубранных тыкв, себя в галстуке, раздвинув локти торчащего из квадратного люка на скате школьной крыши и оттуда пялящегося зачем-то в небо. Снял бы и чудовищные, размером с кофейные блюдца, поросшие волосом сосцы телевизионщицы, да кто-то помешал. На этом неотснятом кадре его память запнулась, начала сбоить и пошла дальше листать воспоминания вне всякой связи, будто подчинившись их собственной гипнотической воле и выбору.
Взрыв прогремел в школе, и, когда все повысыпали из здания, сгрудившихся на дворе школьников и учителей обволок тяжелый, едкий запах химии, смерти, битого стекла. Молоденький лаборант собирался развести в огромной бутыли серную кислоту до нужной концентрации, но перепутал и позабыл, что во что следует вливать. Взрывом высадило окно. Кто-то из проходивших в это время мимо школы по дороге успел даже увидеть, как облизнулись в оконном проеме языки пламени, однако были тут же удушены повалившими белыми клубами пара. Когда примерно через час прибыла машина “Скорой помощи”, лаборанта вывели под руки на школьное крыльцо с головой, замотанной мокрыми вафельными полотенцами, с руками, поеденными глубокими язвами, на одной из которых уже отсутствовало несколько пальцев. Самый завидный жених на селе до злополучного взрыва, он находился в состоянии шока. Летописцы, описывавшие связь событий и наступление любых перемен по принципу “вдруг”, знали толк в своем деле и понимали природу жизненных явлений. Так же вдруг и внезапно Юрьеву припомнился мрачный человечек, едва видневшийся из-за университетской кафедры, обескураженный навсегда собственным предметом, целый семестр читавший зачем-то на филфаке курс техники безопасности, словно поехавшая мозгами Шехерезада с тысячами историй в жанре производственного черного юмора.
Поперек этого ряда воспоминаний проплыл рождественский вертеп, нечаянно увиденный из окна рейсового автобуса. Растянувшаяся группка ряженых пересекала наискосок бескрайнюю пашню, припорошенную снегом, выворачивая ноги на смерзшейся комьями земле. Смерть в белом саване с косой, черт с испачканным лицом в вывернутом наизнанку черном полушубке, две девочки-ангелы с марлевыми крыльями, царь Ирод в короне из зеленой станиоли и латники с толстыми деревянными мечами, обмотанными серебристой фольгой, Иосиф с Марией и волхвы, за ними пейсатый жид и, наконец, поводырь с рождественской звездой на шесте, похожей на морскую и также обернутой цветной фольгой. Коммунисты вели беспощадную борьбу с вертепом. Сельская парторганизация выслеживала вертепы по хатам, стремясь обезвредить их еще на стадии приготовления,- партийцы врывались в хаты, ломали реквизит, грозили родителям и взрослым милицией. Директор школы самолично принимал участие в этих карательных операциях и добивался того же от своих подчиненных. На педсоветах он на манер исландских саг повествовал об одержанных с его участием победах над позорным пережитком и мракобесием, особенно нестерпимыми в стране, где введено обязательное среднее образование. Затем садился строчить отчеты в райком. Маленькие зародыши иуд, доносители, всегда имелись в распоряжении этого могучего врага изначального “беспоръядка”. Это была ведущаяся с пресерьезным видом странная игра. Директор занимался тем, что организовывал из учителей кордоны, ночные дежурства и засады на
Рождество и Пасху у входа в церковь, превращая учителей в отверженных и изгоев, в чужаков, живущих поперек сельской жизни.
Детям-колядникам директор не раз выдавал мзду из собственного кармана с тем, чтобы они расходились по домам и не шли колядовать. Воистину это был странный и, вероятно, несчастный человек. Партии он был нужен таким; и ему нравилось быть таким…
В остальное время года здесь стояла поднятая машинами пыль до небес либо грязь да лужи по щиколотку и глубже. Много сил и внимания отнимал сам процесс ходьбы – если, конечно, попытаться обходиться без сапог, которые назывались здесь “гумаками”, от
“гума” – резина.
Еще другие люди стучались в его память, и двоих он впустил. Одна была учительницей младших классов. Посреди ее комнаты в выстуженном и недостроенном многоквартирном учительском доме стоял гигантских размеров картонный ящик с годовым запасом женских гигиенических пакетов. Из прочей мебели были только кровать да стол с двумя табуретками на кухне. Учительница эта заинтересовала Юрьева советом лупить учеников: она и сама это проделывала, и другим рекомендовала. В пятом классе, классной дамой которого она являлась, она раз в четверть устраивала общую порку и порола – для профилактики и, вероятно, из чувства справедливости – всех поголовно, отличников наравне с отпетыми двоечниками. Она уверяла, что такое мероприятие повышает усердие на время занятий и соответственно успеваемость. Родители с пониманием относились к такому педагогическому приему. У учительницы имелся покровитель в облоно, а также одна не слишком смешная в силу частой повторяемости шутка. Уже после второй рюмки ее тянуло декламировать, и со словами: “И тогда Данко вырвал из груди свое сердце!” – она неизменно вытаскивала рукой из декольте левую грудь и, повременив, с грубоватым смешком прятала назад: мое, дескать, нечего зариться. Она туго соображала, все ее реакции несколько запаздывали, отчего, общаясь с детьми, она легко впадала в раздражение – у них были разные скорости. На уроках, надо полагать, они стоили друг друга. Юрьеву казалось временами, что даже кровь в этой молодке находится не в жидком, а в твердом состоянии, загустевшая, как в колбасе-кровянке. При всем том она была достаточно добронравна.