Исмаиль Кадарэ - Генерал армии мертвых
Наконец прибыли они. Их привезли на зеленой военной машине. Как сейчас помню. Солнце только что зашло, и в кофейне было полно народу. Сначала я не понял, почему все вдруг вскочили из-за столов и кинулись к окнам, выходящим на муниципальную площадь. Кое-кто даже выбежал на улицу, а остальные растерянно спрашивали друг у друга, что происходит. Большинство столов опустело, впервые у меня столько людей ушло, не заплатив за кофе. Выскочил на улицу и я, не утерпел. И из другой кофейни, напротив, и из клуба охотников — отовсюду выходили люди, толпились на тротуаре. Машина подкатила к единственному в нашем городе памятнику, и они вылезли из машины и с удивлением стали оглядываться. Их было шестеро, усталых, вымотанных дальней дорогой. На них со всех сторон таращились, как на диковинных животных, а они казались совершенно спокойными и с улыбками перебрасывались какими-то фразами. Может быть, они изумлялись, как это они вдруг очутились в таком удивительном каменном городе, в сумерках наш город действительно кажется сказочным — крепостные башни и молчаливые, вздымающиеся ввысь минареты, шпили которых сверкают под лучами заходящего солнца.
Тем временем на площади уже было полно народу, мальчишки выкрикивали им какие-то иностранные слова, которым они научились у солдат. Взрослые отгоняли мальчишек и смотрели на них молча, и нам трудно было понять, что творилось с нами. Мы только поняли, что все эти рассказы о шлюхах из Токио или Гонолулу не имели никакого отношения к ним, здесь было что-то совершенно другое, гораздо более сложное и печальное.
Их небольшая группа, сопровождаемая несколькими военными и служащим муниципалитета и преследуемая мальчишками, словно покорное стадо, направилась к городской гостинице. Там и провели первую ночь диковинные гостьи нашего города.
На следующий день их разместили в двухэтажном доме с садом, в самом центре города. У ворот вывесили небольшую табличку с расписанием — для гражданских и для военных. Эту табличку мы все только потом разглядели, потому что в первые дни улица опустела, словно во время чумы, Никто по ней не ходил. И даже позже, когда мы уже начали по ней ходить, эта улица казалась нам самой безобразной, самой кривой в городе, она стала для нас чужой, опозоренной навечно, словно падшая женщина. Затем один сотрудник милиции[8] принялся выслеживать тех, кто намеренно обходил эту улицу, и постепенно там снова стали ходить, сначала мальчишки, а затем и все остальные, потому что у людей и так дел хватает, чтобы еще кружить по переулкам. Но несколько стариков и старух заупрямились и никогда больше на этой улице не появлялись.
Для всех нас наступили мрачные и беспокойные дни. В нашем городе никогда не было женщин легкого поведения, а семейные скандалы на почве ревности или измены случались крайне редко. И вот теперь — такое заведение в самом центре города. Невозможно описать, сколь сильное беспокойство охватило всех теперь, когда публичный дом и в самом деле открыли. Мужчины теперь расходились по домам рано, и кофейня быстро пустела. Женщины просто места себе не находили от подозрений, если мужья или сыновья где-то задерживались. Они были как бельмо на глазу у всего города.
Понятно, что сначала туда никто не ходил, и наверняка они были очень удивлены и обсуждали между собой, что это за странный народ, который не интересуется женщинами. А может быть, они и сами поняли, что в этой стране они чужие, что они — всего лишь часть оккупационных войск, враждебных всем нам.
Первым, кто посетил публичный дом, был этот охламон Ляме Спири. Он зашел туда однажды после обеда, и известие об этом мгновенно облетело весь город, так что, когда он вышел оттуда, из всех окон на него уже таращились, словно на воскресшего Христа. Ляме Спири гордо шествовал по улице, нимало не смущаясь. Уходя, он даже помахал на прощанье рукой одной из них, сидевшей у окна. И как раз в этот момент какая-то старуха выплеснула на него из своего окна ведро воды, но — промахнулась. А проститутки вышли на балкон и удивленно наблюдали, посмеиваясь, за множеством людей, собравшихся у окон в домах напротив. Старухи аж в лице переменились, они проклинали их, отчаянно жестикулируя. (У нас в городе обычно трясут раскрытой пятерней в сторону того, кого проклинают.) Но они, похоже, ничего не понимали и смеялись.
Вот как оно сначала было. А потом и к этому все привыкли. Были и такие, что тайком посещали, выбрав вечер потемней, этот самый дом, доставивший нам столько беспокойства. Прошло еще какое-то время, и они вошли, если можно так выразиться, в нашу жизнь.
Часто они выходили на балкон, курили, рассеянно глядя на возвышающиеся со всех сторон горы, и наверняка вспоминали свою далекую родину. Они подолгу сидели так в полумраке, пока муэдзин с минарета монотонно тянул призыв к вечерней молитве, а горожане возвращались с базара домой.
К ним уже не испытывали прежней ненависти. Некоторые их даже жалели. Говорили, что они такие же мобилизованные, как и остальные солдаты, и содержат их на средства армии. Время от времени по их вине случались разные несчастья. Арестовали, например, одного гимназиста за то, что тот употребил выражение «милитаризованные шлюхи». Но это было в порядке вещей.
Казалось, в городе начали привыкать к их присутствию. Теперь уже не закипали страсти, если кто-нибудь встречал их случайно в лавке или по воскресеньям в церкви, только старухи молились день и ночь, чтобы на этот проклятый дом упала «англицкая бомба».
Страна была оккупирована, многое нам приходилось терпеть, в том числе и это.
Но ведь и им было несладко!
Не так уж далеко от нас проходил итало-греческий фронт, и по ночам до нас доносился грохот пушек. В нашем городе останавливались и свежие войска, направлявшиеся на фронт, и возвращавшиеся с фронта.
Часто на воротах публичного дома висело объявление: «Завтра гражданские не обслуживаются», и все знали, что на следующий день на фронте будет передвижение войск. Объявление вешали совершенно напрасно, потому что ни один гражданский не входил в этот дом днем, тем более если там были солдаты, один Ляме Спири приходил в любое время, когда ему только вздумается.
Как-то мы пошли туда, чтобы посмотреть на вернувшихся с передовой солдат, выстроившихся в длинную очередь перед воротами публичного дома, немытых и небритых. Они не нарушали порядка в очереди, и наверняка их легче было выбить из траншей, чем из этой неровной, казавшейся бесконечной, печальной очереди. Они стояли так даже под дождем, отпускали похабные шуточки, вычесывали вшей, грязно ругались и ссорились, спорили, сколько минут каждый проведет там, внутри. Кто знает, каково приходилось им, но они должны были подчиняться, ведь они состояли на службе в армии.
Обычно к вечеру очередь заметно уменьшалась, а когда наконец уходил последний солдат, ворота закрывались и все затихало. На следующий день, после такой утомительной работы, они вызывали жалость своим изможденным видом — желто-серые лица, растерянные глаза. Казалось, всю окопную грязь, тоску, поражения солдаты оставляли у несчастных женщин и шли дальше уже налегке, довольные, сбросив тяжесть с плеч, а они оставались здесь, в нашем городе вблизи фронта и ожидали следующую партию солдат, чтобы до конца испить горький яд отступления.
Может, так оно и продолжалось бы и не случилось бы ничего особенного, потому что жизнь есть жизнь, в конце концов. Может быть, они прожили бы всю войну в нашем городе, засыпая после скучного дня под заунывный голос муэдзина, принимая и провожая из бесконечной очереди солдат, бог знает откуда заброшенных сюда судьбой. Может быть, все именно так и было бы, если бы в один прекрасный день сын Рамиза Курти не отказался от невесты.
Город у нас маленький, и подобные события — нечто из ряда вон выходящее. Тем более что вряд ли можно найти такой город или село, где было бы меньше разводов, чем у нас. Из-за разрыва сына Рамиза с невестой произошел скандал. Много ночей подряд в доме Рамиза Курти собиралась вся его родня, старики обсуждали случившееся и угрозами пытались заставить парня вернуться к невесте. Но тот уперся и никого не хотел слушать. Самое скверное было то, что он даже и не пытался как-либо объяснить свой поступок, и родственники понапрасну выпытывали у него причину упорства. Он все больше отмалчивался, но день ото дня худел и бледнел, словно на него напустили порчу.
Между тем семья девушки требовала объяснений. Ее родственники, а их было не меньше, чем у жениха, собрались на совет и дважды посылали гонцов к Рамизу Курти, чтобы узнать причину разрыва. Но выяснить ничего не удалось, и посланцы ушли, холодно бросив на прощание, что не позволят марать свою честь. Это значило, что после слов заговорит оружие, и действительно, оружие заговорило, но не так, как все ожидали.