Михаил Берг - Черновик исповеди. Черновик романа
«Вот скоты», — прошипел он, скрипя зубами, и, давя что есть сил на акселератор, помчался навстречу уже виднеющемуся городу. Он негодовал на себя за мгновенный приступ страха. Чего ему бояться? Даже если в этой суматохе кто-то поставит под сомнение его репутацию и благонадежность (о его встрече и новых связях вряд ли кому известно), он все-таки может пока положиться на своих приятелей и близких знакомых, обосновавшихся, пожалуй, на всех этажах новой власти. Будь она проклята! И он, набрав полный рот густой липкой слюны, плюнул, тотчас с огорчением заметив, что ветер размазал плевок по стеклу задней дверцы. Поделом.
В городе его останавливали трижды: на площади Льва Толстого, у Троицкого моста и на углу Вознесенского проспекта и Садовой, правда, здесь уже стояли жандармы, усиленные национальной гвардией. И если нельзя было определить их манеры как предупредительную вежливость, по крайней мере, они обходились без простонародного русского хамства.
Садовая со стороны Никольского собора была перегорожена танками, почти на каждом углу стояли лицом к стене люди с поднятыми за голову руками, их обыскивали солдаты; а когда он попытался остановиться у Техноложки, чтобы позвонить из таксофона, стоящий рядом жандарм так яростно завертел жезлом, что он, как ошпаренный, рванулся дальше. Домой он решил не ехать — слишком далеко, да и ему должны были позвонить в течение дня на квартиру Долли, там и отдохнет.
Дверь открыла одна из девочек Долли, с умыслом подбиравшей себе в дом только чистюль-дурнушек; госпожи дома не было; Николай Кузьмич принимал на черной лестнице доставленную провизию. Он прослушал два вполне невинных мэседжа с автоответчика в своей комнате и уже через десять минут наслаждался ванной и душем с перемежающейся на байронический манер горячей и холодной водой. А еще через полчаса, держа на прицеле часы и телефон с характерной трещиной под диском, листал, чтобы скоротать время до ожидаемого звонка, затрепанную книжечку с детективом из старого времени.
Поначалу вчитаться не удавалось — сказывалось напряжение дня и крадущееся на пуантах будущее, да и слишком велика была разница: прошлое казалось таким же непредставимым теперь, при полном разгуле демократии, как и настоящее при взгляде из прошлого.
Первые страницы он пролистал бегло, затем не столько увлекся, сколько поддался незамысловатому ходу событий в ловко закрученном сюжете. Образ главного героя проявлялся постепенно, далеко не сразу становилось понятно, что он, как это говорилось когда-то, русскоязычный писатель, живущий в новостройках на окраине Петербурга, а печатающийся в основном в Париже.
Действие начиналось с подчеркнуто будничного описания утра, гигиенических процедур и прочих незначительных деталей, которые своей банальностью только оттеняли и подготавливали неминуемость грядущей катастрофы. Интересным приемом представлялось описание анализа его слуховых ощущений, стереотипность которых как бы примиряла неподготовленного читателя с диссидентствующим чудаком. И своеобразным пульсирующим контрапунктом становилась звякающая связка ключей, что в самом начале прелюдии выуживалась писателем-диссидентом из брючного кармана, так как он решил в конце первой страницы спуститься перед завтраком за утренней газетой. Уже в дверях он слышит звук хлопнувшей внизу дверцы машины — раз, еще раз, — совершенно, конечно, не придавая этому значения, только чисто машинально отмечая, что машина, пожалуй, не «Жигули», не «Волга», не грузовик, а то ли разбитый вдрабадан «москвич», либо «рафик», «газик», а может быть, и автобус, да, похоже на автобус с широким сибирским носом, каким пользуются для перевозки гробов и унылых родственников покойника. В лифте он крутит на пальце пресловутую связку ключей, всунув указательный палец в кольцо, и безо всякой связи с предыдущим вяло реагирует на две пришедшие ему на ум идеи, в очередной раз, возможно, примериваясь к эмиграции. Русский писатель, оказавшись на чужбине и ошалев от языковой блокады, обдумывает два сюжета: о первой даме в королевстве, у которой клитор не на месте, а моча пахнет пивом — анекдотическая причина борьбы с алкоголизмом. И другой, связанный с невозможностью спорить в условиях русской диаспоры, ибо любой спор — начало ссоры. И он, этот демиург, сидя в полузнакомой компании, с трудом сдерживая себя, лишь отвечает: «О, да, да» либо «нет, нет, что вы, не думаю». Квинтэссенция ужаса для субъекта с монологическим складом ума.
Но в этот момент ключи, сорвавшись, падают, двери, взвизгнув, уходят в пазы, и он, подцепив связку с мелко подрагивающего пола, выходит из лифта. Конец первой страницы.
В некотором смысле детектив уже начался, автор эксплуатирует отработанный в большой литературе прием остранения, подаваемый в его незамысловатой истории как нечто само собой разумеющееся. Все опять сводится к ключу, но уже маленькому, висящему на отдельном кольце и теперь, как назло (а по сути, на благо сюжету и герою), застрявшему в замке почтового ящика, что вместе с остальными ящиками расположен в углу первой площадки подъезда. Чертыхаясь, он крутит его туда-сюда, пытаясь попасть бородкой в заклинивший дурной замок и ругая себя за то, что не дошли руки разобрать и посмотреть, что там (мог бы и на почту позвонить, сказать, что не в состоянии пользоваться почтовым ящиком из-за плохого замка).
Ага, ключ неожиданно поворачивается с эротическим облегчением, он жестом Гаргантюа, проверяющего свой гульфик, сует руку за газетой, больше ничего нет, и в этот момент слышит, как хлопает дверь в парадном, разматывающимся клубком вкатываются мужские голоса; загудели, приблизились. Дверь хлопает еще раз, явно большая компания, кажется, даже звякают бутылки, к кому это спозаранку, мелькает мысль, но ящик уже закрыт, и, зажимая в левой руке ключи и газету, наш писатель делает несколько шагов, чтобы спуститься к лифту, и в это мгновение видит милицейские френчи, фуражки, двое или трое, еще парочка в штатском. «Кажется, восьмой этаж?» — спрашивает, хрестоматийно прокашлявшись, странно высокий и чем-то знакомый голос. «Да, 37-я квартира». Лязгая челюстями, открывается вызванный лифт, и, пока его нутро прямо на глазах превращается в огромную и чуткую слуховую раковину, в кабину набивается человек семь или восемь, и лифт, унося наверх гудение голосов, уезжает.
Здесь то, что нам ясно уже давно, для него, совершенно не подготовленного к подобному переплету, начинает проступать постепенно, своеобразной чередой волн, каждая из которых приносит новую песчинку понимания (хотя если глядеть со стороны, то даже по незаконченному узору смысл ясен: арест, дело привычное, допрыгался, доигрался с публикациями на Западе, вот за тобой и приехали). Сам же писатель, попавший в водоворот неприличной ситуации, в сомнамбулическом остолбенении делает на цыпочках несколько шагов, спускается с площадки первого этажа, еще толком не понимая зачем, и не то чтобы оглядывает, а как бы в параболическом зеркале видит бегло декорированные подмостки последних минут своей свободной жизни. Испещренная царапинами и надписями дверь лифта, напротив полуоткрытая решетка, по идее закрывающая ход на узкую лесенку в подвал, где темно, как у негра в жопе, и тускло в невысыхающей луже отсвечивает лампочка, висящая сбоку. И тут, то ли вспомнив какой-то кинофильм, то ли поддаваясь невнятной, но спасительной интуиции, он делает шаг вперед, толкает рукой, сжимающей ключи и газету, решетку, чтобы тотчас, почти по инерции, прикрыть ее за собой, а затем спускается одеревеневшими ногами по лесенке вниз. Автор не описывает ход мыслей своего героя, как бы подчеркивая, что тот не рассуждает, а действует автоматически, и, само собой разумеется, он пока и не думает никуда бежать и скрываться, а если и думает, то, очевидно, выйти в дверь нет никакой возможности, потому как там, около машин, как в таких случаях водится, одна-две «Волги» и ментовская «упаковка», сине-желтый ПМГ, несомненно, остались те, кто его почти наверняка знает в лицо и примет тут же в распростертые объятия. И, словно подтверждая сказанное, только он, наш писатель, спускает ногу с последней ступеньки, еще не успевая адаптироваться к темноте подвала, как его обостренный слух уже обогащен шаркающим шумом приближающихся шагов — голоса, взвизгивают Скрябиным входные двери, и буквально над головой податливая акустика подъезда начинает проявлять негативы бытовой оперы. «Завтрак, понимаешь, забыл в автобусе, жена с собой сунула», — начинает первую партию провинциальный баритон. «А понятые?» — начальственный басок. «Уже там». — «Все в лифт не поместимся», — голос из народа. «Королев, на всякий пожарный поднимись-ка ножками с Серегой, он молодой, вместо физзарядки будет». — «Что-то лифт долго тащится». — «Поехали». Топот ног над головой, натужное заполнение хором кабины лифта и затем ввинчивание ускользающих звуков штопором вверх, ровно на десять вздохов, которые перебиваются оглушительными ударами сердца, после чего, дав лифту одолеть примерно половину бесконечного пути, вытянув вперед руки и почему-то ощущая спину как мишень, наш писатель делает первый неверный шаг.