Йозеф Шкворецкий - Бас-саксофон
На площади показался лакированный автомобиль господина Рживача, фабриканта; женщина погрустнела. Я, сказал коротышка-Цезарь. Фор дем криге. Да габ ихь шах гешпильт. Ничего меня не интересовало, кроме шахмат. Я все время решал этюды. Мат на третьем ходу, индийская игра унд зо ваитер. Да, не раз мы играли днями и ночами, даже школу пропускали. Рисковали всем ради шахматной партии. И даже девушки не интересовали меня. Хоть и вертелись вокруг. Ди Урсула Брюммей, цум байшпилъ. Из аптеки, дочь господина аптекаря. Но я был слеп, только шахматы и шахматы. Не обращал на нее внимания. И ей пришла в голову одна мысль – о эти женщины! – она сделала себе клетчатое платье. За такой материей надо было ехать в Мюнхен, рассказывала она мне потом. Шахматные доски, одна за другой, с отпечатанными фигурами, на каждой доске – своя позиция. Только после этого я ею заинтересовался. Сидели мы как-то за городом, душистый луг, как одеколоном политый, но это было всего лишь сено, а на небе луна, как церковные часы без циферблата, желтая, будто кошачий глаз, и мы уже не беседовали, только шептались, она вся была горячая, я обнял ее, она легла на это сено, и тут эта проклятая материя осветилась луной, и я увидел на платье одну комбинацию, странную, чертовски трудную, и весь переключился. – Коротышка-Цезарь засмеялся. – Я смотрел теперь только на эту позицию. Думал, что сразу ее решу, чего там ждать от какого-то текстильщика, но тот, видимо, взял ее из какой-то гроссмейстерской статьи или еще откуда-то; курц унд гут, я думал, что решу моментально, а потом закончу любовные дела. Однако длилось это целых два месяца, почти без сна и работы, пока наконец я нашел мат черным на седьмом ходу. Унд вас ди Урсула? спросила девушка со шведскими волосами. Ди? переспросил коротышка-Цезарь. Я, ди гат айнен Шлессермайстер гегайратед. Дер ист ецт политишер ляйтер ин Обервалдкирхен. Девушка опустила голову. Из лимузина господина фабриканта Рживача вышла его красавица дочь Бланка и вошла в дом господина Левита; она приехала на балетные классы, на шелковых лентах через плечо болтались ее тапки. Лимузин уехал. Нал, начал рассказывать гигант с протезом, ихъ габ фор дем криг бир гетрункен. Унд ей! Я был швабским чемпионом, а звание чемпиона Гессена потерял из-за женщины. Пили мы в тот раз в пивной у Лютца, я против Мейера из Гессена. В нем уже сидело пятьдесят кружек, во мне – сорок девять; на пятьдесят первой он сдался, больше не шло, его вывернуло. А я – беру кружку и опрокидываю в себя, как самую первую за этот вечер. Только куда там! – она осталась у меня в пищеводе. Пивной столбик, понимаете? От желудка – пищеводом – до верха горла. Пришлось закинуть голову назад, чтоб не вылилось, но я чуял, что долго не удержу. А было правило, что если удержишь до порога, считается выпитым. Так я поднимаюсь и иду к двери. Вразвалку, осторожно, с закинутой башкой, чтобы не вытекло. И был уже у двери, чуть-чуть осталось до порога, но – когда черт не может сам, посылает женщину. Лотти, дочка Лютца, пигалица-хохотушка, влетает в зал с гроздью кружек в руках, не смотрит по сторонам и прямо врезается в меня, и из меня, господа, это пиво брызнуло, как исландский гейзер. Не удержал я до порога и этого гессенского Мейера не переборол. Мужчина с протезом вздохнул. Я, зо вар эс фор дем криг, добавил он и стал наполнять себя турнепсовой мешаниной. Один за другим, так они превращались из призраков в реальных людей, в фактические события. Фантасмагорией, видением, призраком были уже не они, а скорее эта слащавая панорама площади, это медовое полотно с розово-желтым костелом, похожим на пышный пудинг; эта красавица Бланка, почти столь же красивая, как княжна над аквариумами (все богатые девушки казались мне прекрасными, я ими восхищался: им принадлежали комнаты, обитые деревом, ароматные сигареты, то прекрасное, роскошное прошлое нашего скорбного века; жизнь, как мечта). Я закрыл глаза, потом снова открыл. Все они по-прежнему сидели рядом: квадратный карнавальный нос, сейчас без очков; интеллигентное лицо коротышки-Цезаря; деревянный старик с угасшим глазом посреди щеки, белое лицо маленького горбуна, с которого исчезло выражение счастья, а пришла обычная горечь существования; Лотар Кинзе, красный, как зад обезьяны, рассеянный, нервный; но и его не оставило равнодушным светящееся отражение цветастой площади и предзакатного вечера; это был уже не похоронный марш по железной лестнице. Отозвалась и шведская девушка со сломанными лебяжьими крыльями: Унд ихъ загте зу им, венн ду михъ кюсст, да гее ихъ вег, рассказывала она; своей серебристо-золотой головой на фоне розовых и голубых полос обоев напоминала она доклассическую греческую статуэтку: золотистые волосы, кожа цвета слоновой кости, опаловые глаза, унд зо гат эр михъ нихып гекюсст. Эр вар айн математикер. Чувства юмора, игры, понимания маленьких шалостей у него не было совершенно. Вообще-то и не в юморе дело, а именно в игре, ди юнген мэдельс мюссен эс дох зо заген, ведь не могу же я сказать: Пойдем со мной, парень, ты мне нравишься! Поцелуй меня! Пошли ко мне! Обними меня и так далее. Между сломанными крыльями появилась первая, хотя и очень грустная улыбка. Дас мэдхен мусс дох гауптзэхлихъ наш заген! Если ты будешь делать то-то и то-то, я уйду. Но он знал только математические правила, об игре, маленьких глупостях он не имел понятия. Он не понимал моего «нет», точнее – понимал его буквально. Унд зо ист эс цу нихътс гекоммен. Состроив гримаску, она усмехнулась (невероятно: она усмехнулась), из-за него я перестала говорить Наин. И потом, пожалуй, я сделала ошибку. С ним? спросил маленький горбун. Нет, с другим, зелбст ферштендлихъ, ответила девушка. Унд вас ист мит им гешеен ? снова спросил слепой. – Вайсе нет, ответила она. Варшайнлихъ ист эр етцт зольдат. – Дас маг эр воль зайн, сказал слепой. Конечно, если уж… – Он не закончил фразу, а потом добавил: Дацу браухт эр абер нихьт зольдат зайн. Они все обратились к видениям прошлого, как камешки к мозаике. Каша из дыни (или турнепса, или какая там еше бывает: просто айн-топф) на блюде убывала. Пожилая женщина наклонилась, выдвинула чемодан, открыла его; показалась кучка пакетов, завернутых в бумагу; два из них она положила на стол; в одном был маленький черный хлебец, в другом что-то желтое. Дессерт, сказала она. Девушка нарезала хлебец на восемь ломтиков, женщина намазывала их этой желтой массой. Это нечто горьковато-сладко таяло во рту, немного обжигая. Ах, ге~ нихъ, – воскликнул Лотар Кинзе. Альс ихъ айн кляйнер бурше вар, фор дем криге… – начал он: и тут я вспомнил, что это такое: искусственный мед, эрзац, ужасная гадость немецкого производства, у нас дома он тоже иногда бывал Герр граф гатте драй гундерт биненште-ке, мечтательно продолжал Лотар Кинзе. Три сотни ульев. Сотни тысяч пчел. Весенним вечером, когда они слетались с лугов, их задочки пахли так, что чуял весь Биненвейде. Унд дер герр граф! – Лотар Кинзе махнул рукой, уронив кусочек меда в турнепс, но, даже не заметив этого, продолжал: Зо айн гутер менш! Унд ди фрау грэфин! Сейчас уже нет таких людей. Каждый год, когда у госпожи графини был день рождения, мы ходили ее поздравлять – все дети, со всего поместья Биненвайде. Вот уж детей набиралось – сотни четыре! А может, пятьсот – или еще больше. Мы становились в ряд вдоль аллеи и замковой лестницы и через парк до самых ворот, а иногда и за них. Но это проходило быстро. Господин граф давал знак замковому оркестру, и тот маршировал от ворот замка до самых садовых ворот и обратно и играл нам, детям. Я, унc киндерн. А когда до нас доходила очередь, мы входили в салон госпожи графини; она сидела в кресле у окна и была такая красивая, – ах, какая она была красавица! Сейчас уже нет таких женщин. Мы целовали ей руку, она улыбалась каждому и другой рукой доставала из плетенки и вручала каждому ребенку имперский дукат! Это были очень достойные люди, я-я, сказал Лотар Кинзе, фор дем криг. Куда там – сейчас уже таких нет! А вечером в парке устраивался фейерверк, в селе звонили колокола, и как бы вторили им Габриель и Михель в красных часовенках на круглой зеленой лужайке. Зибен ур, – очнулся от воспоминаний Лотар Кинзе. Будем собираться, – посмотрел он на меня. Унд вир мюссен зи – венн зи глаубен – бисслъ маскирен, нет? Да, быстро сказал я. Дас ист абсолют нетихь.
Мы пошли в другую комнату, уже третью. Ее занимал Лотар Кинзе; там на гороховых обоях бегали маленькие красные паучки. И там перед мутным зеркалом я превратился в одного из них. Лотар Кинзе достал из чемодана косметическую коробку (наверняка они еще недавно ездили с цирком: в его коробке оказалась целая коллекция шутовских носов, лысых париков с веночком рыжеватых завитков, разнообразные усы и бороды); он прилепил мне под нос большие черные усы, закрученные вверх, а на лоб – густые черные брови; я стал похож немного на Харпо Маркса (меня теперь не узнать, – другое дело, когда я заменял в баре «Славия» заболевшего саксофониста Гержманека, парикмахера; мне там приклеили усы, как у Гейбла, все меня узнали, и в следующий вечер я уже там не играл), ну точно Спайк Джоунз. Потом мы перешли в ту первую комнату: подбородок по-прежнему торчал из подушки, слышалось то же слабое хриплое дыхание. Но начинало темнеть, и комната погрузилась в зеленоватую тень (отражение мшистых башен костела). Я снял пиджак, набросил его на спинку стула; Лотар Кинзе достал из шкафа и подал мне концертный наряд бас-саксофониста (да, чистый Спайк Джоунз): травянисто-зеленый пиджак с фиолетовыми отворотами, белую рубашку и оранжевую бабочку. Когда мы вышли в коридор, остальные уже ждали нас. Маленький горбун и одноногий гигант в таком же кричащем великолепии, похожие на животных из какого-то барнумовского гранд-цирка. На девушке было плотно облегающее платье из темно-фиолетовой парчи (она действительно была красива – не только в сравнении с самородками Лотара Кинзе); я уже понял, кого она мне напоминает: Мики, красивую проститутку из борделя «Под замком», в которую я тоже был влюблен (было мне тогда шестнадцать-семнадцать лет), как и в дочь Шерпане-Доманина (но по-другому, с иными чувствами и ассоциациями): мы часто сталкивались с нею, когда она перебегала корсо, платиново-бледная, очень красивая и соблазнительная, и однажды мы с Ульрихом отправились к ней, скопив для этого достаточно своих карманных денег; но в прихожей борделя (он оказался довольно безотрадным и вовсе не роскошным) мы испугались и сбежали; мы увидели ее, в декольтированном неглиже, только через дверь (деньги, скопленные на эту красивую проститутку, мы потом отчаянно пропили в забегаловке; к Ульриху пришлось вызывать врача). Потом мы лишь изредка встречали ее в городке под вечер, всегда – на краткое мгновение; она была одной из легенд улицы: несла себя под пышной гривой русых волос, в узком платье, что подчеркивало все выпуклости ее тела, на томительных длинных ногах, столь же неприступная и столь же (но иначе) таинственная, как и Бланка Рживаначева, которая тоже время от времени гордо проходила (пешком) по центральным улицам в шиншилловой шубке, от которой пахло бензином; такая вот легенда этого города, этого корсо, этой улицы. На Мики потом, после войны, женился один техник, и вроде бы позже их вместе посадили – то ли за политику, то ли за контрабанду; потом она стала пятнистой старухой, и, конечно, легенда исчезла, легенда этого корсо; да и его самого уже не стало, все исчезает, пропадает, теряется. Умирает. Снова появился Лотар Кинзе, в таком же травянисто-фиолетовом одеянии для баров, и мы пошли процессией, как и в первый раз, в глубины отеля. Едва мы вышли из сферы естественного света, как на облупившейся стене появились тени, мы снова стали Белоснежкой и семью гномами, только теперь я был одним из них. И снова зазвучала деревянная гармония войны. На сцене уже опустили занавес: темное (сейчас освещенное) пространство зала от нас отделял бархатный занавес, и мы уселись полукругом за свои пульты.