Роберт Шнайдер - Сестра сна
В четырнадцать лет Элиас закончил учебу, и мы не можем не ужаснуться тому, что он уже прожил больше половины своей жизни.
Напрасно читатель будет вместе с нами ожидать какого-либо события, мановения извне, которое вырвало бы Элиаса из тусклой дыры. Мог же какой-нибудь ученый путешественник, образованный меломан забрести по ошибке в Эшберг, сделать шаг навстречу Элиасу, услышать его голос и удивленно воскликнуть: «Взгляните же на него! Он еще заставит о себе говорить!» С каким удовольствием поведали бы мы о том, как прощается наш герой с отчим домом, который никогда таковым не был! О последнем его разговоре с животными на берегу Эммера — с ланью по имени Рези, с барсуком Вунибальдом, лисенком Липсом, хорьком Зебальдом и важным, надутым снегирем! О том, как он отправился в Фельдберг и своим чудобасом произвел фурор в Музыкальном институте! О том, как постиг он нотную грамоту и в игре на органе превзошел не только учеников, но и самого маэстро! С какой радостью мы представили бы читателю его «Первый квартет для струнных инструментов», если бы таковой был написан, сочиненную между делом фугу или какую-нибудь незавершенную, по великолепно задуманную часть сонаты! И с каким трепетом листали бы мы список сочинений Альдера, восторгаясь каждым новым опусом сильнее, нежели предыдущим.
Образованный ценитель музыки в Эшберг так и не забрел. А когда кое-кто все же и попал туда, то это была сама зависть во плоти.
Вернемся, однако, к мужеобразному ребенку, который по воскресеньям читал Послания апостолов голосом, приводившим одних в сладостное томление, а других — в бешенство. Однажды во время воскресной службы в маленьком храме произошел поистине несчастный случай, который, однако, никоим образом не связан с голосом Элиаса. Сколь бы неделикатно это ни прозвучало, мы должны сказать, что случившееся несчастье открыло Элиасу дорогу к музыке, подняло его на возвышение, на котором установлен орган.
Вармунд Лампартер, приставленный к мехам органа, был изрядным лентяем, да к тому же беспробудным пьяницей, и в то самое воскресенье он опять поднялся на свое место с перекошенным от хмеля лицом. Оскар Альдер хотел было немедленно отослать его домой, да испугался, что этот мерзавец не сумеет целым и невредимым преодолеть спуск по крутой лестнице. К тому же Лампартер с тупым упорством рвался исполнить перед Господом свой воскресный долг по части раздувания мехов. Горя желанием приблизить конец бесконечной проповеди курата, Лампартер начал со своего возвышения благословлять сидящую внизу паству. Когда какой-то шутник потянул пьяницу за рукав, тому удалось освободиться и даже прогундосить что-то на латыни, в этот момент и случилось несчастье. Вармунд Лампартер перевалился через барьер и упал на каменный пол. Бедолага разбился насмерть, но умереть мгновенно ему не суждено было, лишь на десятый день мучений, сопровождаемых душераздирающим криком, Бог милосердный навеки упокоил его душу. А на каменной плите, о которую ударилось грузное тело, курат Бойерляйн велел сделать такую назидательную надпись:
БЕСЫ СВЕРЗЛИ ЕГО В МОГИЛУ
СИЕЮ МОГИЛОЙ ВИНО БЫЛО R.I.P.[7]
Стишок сочинил Михель-угольщик, брат усопшего. Ужасная смерть Вармунда оказала необыкновенное влияние на всю его жизнь, и с того самого дня он решил сидеть сложа руки. Сильно озадаченной жене он торжественным шепотом возвестил, что в угольной яме было ему видение. С ним якобы заговорил черный дрозд и внушил, что отныне заниматься обычной мужской работой ему не след, а надо трудиться по призванию и сочинять духовные стихи. Как только Михельша собралась с мыслями, она не замедлила с ответом, приложившись кулаком к пророчески просветленному лицу супруга. Он, однако, этому уроку не внял и стал-таки духовным стихотворцем. Хорошо еще, что некоторые сердобольные соседи время от времени выручали его куском черствого хлеба, либо прогорклого масла, либо кружкой снятого молока, иначе угольщик пропал бы с голоду на своей поэтической стезе.
В канун Рождества Христова 1815 года Элиасу была вверена воздуходувная часть органа с пятью регистрами. Он лишь нажимал ногой на педаль, но это давало ему наконец возможность рассмотреть таинственный инструмент в непосредственной близости и почувствовать его душу. Элиас знал орган в совершенстве, до тонкостей, как никто другой. Еще ребенком, когда он был осужден сидеть на самой последней скамье, он уже начал изучать все пять регистров. Он вполне мог различить звуки, исходящие от буковых трубок, и те, что окрашивались совсем другим материалом, — кусочки такого же были прибиты к подошвам его башмаков. Он уловил, что в знойные летние дни регистры отличаются более насыщенным, во всяком случае более глубоким звучанием, чем в зимнее время. В эту пору звуки становятся тонкими и хрупкими. Это навело его на мысль, что орган обладает, вероятно, чем-то вроде души, что мороз причиняет ему боль, как человеку, у которого зябнут пальцы. По ночам, когда у иных обитателей Эшберга даже в домах волосы в носу индевели, Элиаса так и подмывало взять у отца большой холст, которым укрывали сено, и окутать им беззащитные органные трубы. Особенно мучил его хронический разлад регистров, хотя, конечно, таких выражений он тогда не знал. Как бы то ни было, он пошел к дяде и сказал, что орган болен, вроде как охрип, что голоса его мешают друг другу, а не сочетаются в чудном созвучии. Одна труба забирает слишком высоко, другая, наоборот, сползает чересчур низко. Особо больные трубы он дяде может назвать хоть сейчас. Это прежде всего — третья с краю, что в правом футляре. В ней еще летом — он это точно знает — появилась трещина. Оскар Альдер рассмеялся и покачал головой. Чего только не вообразит этот мальчуган! Он сам, Оскар Альдер, совсем недавно осматривал и настраивал орган. Не хватало еще, чтобы сопляк давал ему указания!
Однако сопляк заронил-таки зерно сомнения. После вечерней дойки Оскар пошел в храм, поднялся к инструменту, открыл правый ящик и обнаружил, что третья с краю суббасовая труба действительно рассечена спереди длинной продольной трещиной. Он подкачал воздуха, подбежал к кафедре управления и прошелся по всей клавиатуре дополнительного регистра. Он извлекал звук за звуком и никак не мог уловить признаков расстройства инструмента. Но в этом скорее повинен был упрямый нрав, нежели слух, уши его вполне воспринимали разладицу.
Вскоре дядя пожалел о своем решении сделать Элиаса воздуходувом, хотя работа мальчика не вызывала никаких упреков. Воздух нагнетался равномерно, не то что при Вармунде Лампартере. Как часто в самый патетический момент мехи вдруг жалко сморщивались, издавая какой-то предсмертный хрип, — и все оттого, что Лампартер засыпал за своей нехитрой работой! Как часто срывал этот забулдыга великолепнейшие финалы, уходя вдруг восвояси со словами, что на сегодня хватит, дальше играть грешно: в воскресенье предписано отдыхать! Задним числом нужно отдать должное чувству времени, свойственному Лампартеру, ведь Оскар Альдер нередко отводил постлюдиям больше часа, и тут не обходилось без его честолюбивого стремления вернуться в русло основного тона.
Элиас же был бесконечно терпеливым помощником, каждое воскресенье он раскладывал на кафедре ноты в таком порядке, чтобы их можно было легко и быстро перелистывать, во время постлюдий он подавал воздух до тех пор, пока учителю не надоедала собственная игра и пока он не обрывал ее на незавершенной каденции. Но учителя все это не радовало. Он чувствовал, с какой серьезностью наблюдает за ним мальчик, как прищуривает он глаза, чтобы уследить за движениями узловатых пальцев на мануалах. Однажды Оскар даже заметил, как страдальчески нахмурился лоб мальчишки, когда учитель дал маху с ми-мажором. Оскар чувствовал, что от этого чертенка не укрывается ни одна ошибка, даже малейшая неловкость пальцев или ноги на педали. И уж совсем жутко стало, когда однажды в воскресенье он убедился, что племянник способен воспроизвести все голоса из одного хорального пассажа: от сопрано до баса. И это еще не все! Ладно бы накачивал мехи, так он еще и игру поправлял! Во весь голос поддерживал Элиас спотыкливую линию баса, выправлял изувеченную фразу альтового регистра, проходящими нотами и колоратурой смело украшал мелодию, отчаянно выкрикивая си-бемоль, когда учитель вновь срывался на си, экспериментировал с великолепным теноровым задержанием, а порой даже исторгал совершенно новые голоса, вплетая их в и без того непосильную для Оскара фразу. У органиста запотевали стекла очков, и это пугало его. Ухмыляющиеся хамы, еще при кураге Бенцере вредившие атмосфере богослужения, с благоговейными лицами внимали теперь ангельскому пению мелкого служки. Это уж слишком! Игра на органе не доставляла отныне радости учителю, он даже перестал уважать самого себя. Он, конечно, слабоват в божественной музыке, талантишко не ахти какой, но ведь он так хотел бы совершенствоваться в своем искусстве, а вместо этого приходится кормить большую семью, да еще и учительствовать вдобавок. Так говорил он за кружкой пива в трактире у Вайдмана. И не прекращал самобичевания до тех пор, покуда похвалами собеседника его репутация не возвышалась вновь до подобающего уровня.