Энтони Бёрджес - М.Ф.
– На Каститу.
– На Каститу? Где это?
Я понял, что за спешка. Я жаждал Сиба Легеру, как единственной в мире нормальности. А потом увидел мужчину из Бронкса, сплошь в черном, напоминанье весело одетым о смерти, порывисто движущийся предупредительный символ того, что лежит для всех них за кратким спазмом отпускного солнца. Перед собой он вел коричневого коротышку в желтовато-коричневом костюме, усатого, яростно шевелившего губами, быстро таща его в скрытном захвате. Гусман, как и было обещано, взят, предотвращено его возвращение в… Британский глашатай, звонарь во все колокола, в треуголке, в бриджах по колено, в накидном кафтане, с наложенным саундтреком русского запевалы: я неосознанно запомнил этот образ.
– Я хочу сказать, в Охеду. Чартерным рейсом.
Охеда ведь где-то в четырехстах милях к западу от Каститы, не так ли?
– Вон на том телевизоре увидишь выход на посадку, сынок. А я вернусь в старый сортир. Уверен, что будешь в порядке?
– Спасибо, – сказал я и добавил: – Мы, Гусманы, крепкий народ.
Глава 5
И вот, через пару дней, я мчал на восток на ладной бермудской яхте под названием «Zagadka II», красивой новенькой поделке около тридцати футов по ватерлинии и десяти в ширину. Принадлежала она человеку по имени Фрэнк Аспенуолл, лет сорока пяти, мясистому, брутально лысому, как восточный монах или палач, уроженцу Харрисберга в Пенсильвании, незначительному модельеру женской одежды, отошедшему от дел ради жизни в походах по настроению в открытом море. Женщин он ненавидел и даже по отношению к своей лодке не говорил «она». Имелся у него компаньон, тоже женоненавистник, по имени Пайн Ченделер, двадцати с чем-то лет, поэт, который, по-моему, периодически бросал Аспенуолла то в одном, то в другом карибском порту, но в очередном возвращался, в синяках, изголодавшийся, кающийся.
Как зовут мою сестру, гадал я? Аннамария, Кларинда, Офелия, Джейн, Пруденс, Чарити, Карлотта? Нет, не Карлотта. Мне, конечно, плевать. Просто праздное любопытство. С другой стороны, когда стану совершеннолетним, разве эта сестра не окажется на моей ответственности? Пусть закончит окончание школы, потом кончит замужеством. Но при этом я уже предполагаю облечься в жесткий саван главы семьи. Зачем это мне? Аспенуолл и Ченделер свободны, хоть и безнадежно друг к другу привязаны сексуально. Я научился относиться к сексу так: есть так есть, нет так нет. Мог, как воображаемые произведения Сиба Легеру, быть абсолютно свободным. Свободным даже от ропота и ворчания своего тела. Я теперь себя чувствовал лучше, одолеваемый всем этим озоном, льнущим к спине Карибским солнцем. Как бы выходило, что я, не зная причины всех своих мелких недомоганий, мог отписать их подобной причине, наподобие многочисленного движимого имущества. Я все отписывал обратно своему отцу.
В данный момент я готовил обед – нечто вроде буйабеса из консервированной селедки, моллюсков, кальмаров, приготовленных с растворимыми рыбными кубиками, луком, перцем, а потом на десерт полумесяцы персика, утопленные в карамельном креме. Камбуз мой был па корме в большом кубрике, служившем главным образом для хранения парусов, – ближе к левому борту, с не слишком хорошо оснащенной буфетной, перед умывальней и трапом на правый борт. Дальше по корме от меня располагался салоп с кожаными сиденьями по обеим сторонам, со столом посередине и штурманским столиком у передней переборки. На одном сиденье лежал Пайп Ченделер с прямыми блондинистыми волосами, в очках из горного хрусталя, с выпяченными по-рыбьи губами, издававшими в вокальной репетиции периоды длинной псевдопоэмы, над которой он работал: «Вареным моллюском, ослабшей струной, уравненье доказано, равенства знак… – Ни слова про море вокруг: сплошной едкий, угарный сексуальный треп больничных сиделок. – …Опускайся, труба, отдохни, наконец, хватит дуть». На нем были вареные слаксы цвета шпината и рубашка, сначала казавшаяся старомодной газетной рубашкой, но при близком рассмотрении выяснялось, что ее, по какому-то грязному замыслу, украшали страницы писателей-мистиков. Аспенуолл ухмылялся своему дружку, голый, за исключением трубки.
Доротея, Маргарита, Фредерика, Рикарда, Эдварда. Черт с ней, с распроклятой ответственностью.
Было слишком легко сесть на чартерный рейс до Охеды. На борту такая смесь цветов, такое множество рас на Охеде, что я сошел за неприметного карибца. Никто не просил предъявить билет. Коричневый мужчина с серо-стальными кудрями не глядя вычеркивал в списке фамилии. Кортекс, хорош. Корти, хорош, хорош. Кортес. Точно. Мандукастис. Хорош, хорош, хорош. Гусман, Гусман, Гусман, хорош. Большинство пассажиров были хороши, а именно под мухой. Отдохнув во Флориде, они теперь возвращались на остров, унаследованный от английских отцов-мусульман, которые в 1647 году уплыли от английской пуританской нетерпимости после введения весьма суровых законов насчет спиртного. Один пассажир, подслеповатый от виски, принял меня за настоящего Гусмана и заговорил про совместно проведенное время на ипподроме в Хайли-парке. Я почти весь полет просидел в туалете. Где серьезно обдумывал свое будущее.
Сначала осмотреть произведения Сиба Легеру, как намечалось, потом каким-нибудь образом вернуться в Соединенные Штаты, выудить у хранителей отцовских сундуков деньги, которых хватило бы приблизительно на год мирной бережливой жизни, пока я буду испытывать свой творческий талант. Я решил проявлять умеренное послушание относительно высадки в запрещенных районах вроде юга Франции, где находится Ницца и где скоро окажется моя сестра. Не люблю, чтобы меня обманывали, вот и все. Расскажите мне все, даже самое безрассудное, и я рассудительно отреагирую. Сестра: я не мог привыкнуть к мысли о сестре. О связанном с этим обмане. Но довольно легко отключить мысль об имеющейся сестре. Что, в конце концов, означает иметь сестру? Столь же мало, – но есть некая связь с ней, я не мог отрицать, есть какая-то связь, – как рожденье от кровосмесительного союза. Ведь есть в мире люди, талидомидные дети,[37] жители зобных долин, заядлые курильщики, потребители цикланов, дышащие выхлопными газами, поистине больные, а я не сказал бы, будто небольшие капризы моего организма отнесли меня в таксономическую категорию пожизненного инвалида. Все глупое прошлое – наш отец, точно так же, как весь мир – больница. Речитатив последнего глупо припомнился из кантаты Баха на Четырнадцатое Воскресенье после Троицы. Это, конечно, еще одна моя слабость.
Поеду, скажем, в Мексику, в какое-нибудь симпатичное тихое грязное место вроде Идальго или Маисанильо, буду жить на тортильяс[38] и на текиле, проверю, может ли мой бесформенный разум, средневековый квартал, набитый лавками старьевщиков, непоследовательно произвести нечто осмысленное. Вот что я фактически намеревался сделать: написать пьесу. Признавал в себе определенную театральную склонность – другое название эксгибиционизма. Мог вообразить любое количество театральных ситуаций. Их воплощение в действии, моем собственном, бывало захватывающим, вроде акта с Карлоттой, но также утомительным и опасным. Лучше устроить театр там, где ему полагается быть, а именно в театре. Форма пьесы в голове еще не зашевелилась, но имелась куча ситуаций, которые можно связать воедино. Там, в туалете, освежаясь самолетной туалетной водой, я с большой четкостью представил себе сцену:
Джордж. Почти вытащил Симона, паука-краба.
Мейбл. Рыба-пеликан геркулесовых пропорций. В баскетах три Эусебии, я имею в виду баскские береты.
Джордж. Да, да. Грохочущие легионы.
Эти слова говорятся в постели, где продолжается совокупление. Смысл, разумеется, кроется в непоследовательности. Будучи столь молодым, я не знал, что подобная вещь уже сделана.
Мы прибыли в аэропорт Охеды, расположенный прямо за Блэксли, жалкой грудой развалюх, именуемой столицей. Теперь мне требовался морской транспорт, чтобы отработать путь до Каститы. Осведомился насчет возможностей в кофейном баре напротив городского аэровокзала, и меня направили в бар отеля «Бессон» возле гавани. Там я познакомился с Аспенуоллом и Ченделером, па которых мне указал бармен, как на яхтсменов, собравшихся для разнообразия и неимения лучшего проехаться на Каститу на fista[39] Сента-Евфорбии: процессии со статуями, фейерверки, вязнущие в зубах сласти, чудеса, выпивка. Аспенуолл с Ченделером сперва были не слишком уверены, нужен я им или пет, но, когда я сказал, что умею готовить, признались, их уже тошнит от собственной и взаимной готовки. Мне надо срочно, сказал я. Ладно, сойдет и с приправой небольшой срочности.
Что за спешка? Что за срочность, господи помилуй? Все дело в утверждении Лёве и Пардалеоса, будто нет никакой спешки. Разве не понимали они юного своеволия, не знали, что, если пустят в ход орудие неспешности, я превращу собственно спешность в свое орудие?