Ромен Гари - Дальше ваш билет недействителен
— До чего?
Я спохватываюсь. Сажусь в постели, беру тебя за руку и долго держу, прижав ладонь к своей щеке, закрыв глаза. У тебя руки как у ребенка. Быть может, мне надо было завести дочку?
— Умереть до чего?
— До того, как все океаны будут отравлены, а жизнь потеряет свои самые красивые перья. До того, как все розы посереют.
— Это может быть очень красиво — серая роза…
… Если бы у меня была дочка, я бы, может, выпутался.
— Лора…
Она заключает меня в свои объятия. Кажется, что ночь вдруг становится не такой, словно существует какая-то иная ночь, та, что успокаивает слишком юные сердца в слишком старых телах. Я закрываю глаза, чтобы ты могла прикоснуться пальцами к моим векам. Я чувствую, как слезы подкатывают к горлу, потому что есть предел в упадке сил. Лора, вот уже сорок пять лет, как я мечтаю жениться на своей первой любви. Деревенская церковь, господин мэр, дамы, господа, кольцо на пальце, совсем девственное «да»: Господи, как же мне надо переделать себя заново! Я буду неловким, обещаю тебе, все будет в первый раз, где-нибудь в Бретани, чтобы шел дождь и незачем было выходить, а повсюду весна, весна, которая так идет тебе, эта утраченная родина, о которой шепчутся меж собой осенние ночи. Я борюсь со сном, потому что нахожусь в том самом состоянии полубодрствования, когда чувствительность притупляется и почти можно быть счастливым.
Не знаю, спал ли я. Боль поднимается медленно, тупо и кончает ударом рапиры. Руки Лоры по-прежнему обнимают меня, а губы дышат рядом с моими. Я тихонько высвобождаюсь, и она бормочет мое имя, будто я все еще тот человек. Шулер встает в ночи и идет крапить свои карты. Я наполняю биде и принимаю холодную сидячую ванну. Трийяк был прав: становится легче. Нет ничего хуже для простаты и семенных протоков, чем затянутая эрекция без эякуляции и опорожнения желез. Затор крови в сосудах ужасен. Мне почти никогда не удается эякулировать во второй раз, а часто даже и в первый. И наоборот, затягивать могу хоть бесконечно: в сущности, идеальный любовник. «О ты! ты! ты!» Возьмите крепкого шестидесятилетнего мужчину, который больше не способен кончить, и можете быть уверены, что он удовлетворит вас. «Этот Жак Ренье… Похоже, он еще большой бабник..» Я сижу в холодном биде довольно долго, время от времени обновляя воду. Рапирные удары под яйцами смягчаются и стихают. Но остается каменная тяжесть между задним проходом и основанием члена. Я не смотрел на часы, но Лора в этот раз задержалась, и все это длилось, наверное, минут двадцать. Если бы только мне удалось спустить, это ослабило бы приток крови. Нажимаю на окончание уретры: никаких кровяных выделений. Но кожа члена сильно раздражена трением. Вот, опять начинается. Это чертовски больно, где-то в глубине заднего прохода, ближе к паху, с левой стороны. Моей механике здорово досталось. Объем выделений уже не тот, что раньше, количество простатической жидкости уменьшилось, смазки не хватает, все работает всухую. Зря я выбросил рецепт, который дал мне Трийяк. Завтра утром позвоню своему камердинеру, чтобы отыскал его в корзине и сходил в аптеку. Я должен быть во всеоружии.
Я встаю, вытираюсь, и, похоже, меня разбирает что-то вроде смеха.
Глава VI
— Хотела тебя спросить…
И я улыбнулся. Должно быть, в каком-то укромном уголке моей психики упрятано славное, хорошо налаженное дельце: заводик по изготовлению иронических улыбок, который достаточно снабжать расстройством или тревогой, ощущениями слабости или провала, чтобы он выдавал конечный продукт превосходного качества. Однажды мой камердинер, Морис, который ничего не прощает пыли, снимет осторожненько мою улыбку, обмахнет ее метелкой и положит на полочку в ванной среди прочих гигиенических средств.
Лора сидит у окна в голубом пеньюаре, закинув голые ноги на подлокотник кресла, и перечитывает «Сто лет одиночества» Гарсиа Маркеса. Она поднимает ко мне грустный взгляд:
— Теперь я знаю, как родились великие популярные мифы. Они родились из отсутствия жизни и убожества. У их авторов не было никакой силы, вот они и перевернули все вверх дном, прячась за собственным воображением, потому что ничего Другого у них не было… Ты говорил с сыном?
— Да. Мы вчера вместе обедали…
Жан-Пьер смотрел на свой «дайкири». Ослепительные манжеты, синий блейзер, галстук от Ланвена. Ему тридцать два, но безупречным он начал быть уже давно: с поступления в Национальную школу администрации. Со своими очками в черепаховой оправе, тщательно прилизанными волосами и резкими чертами лица, нейтральное выражение которого великолепно маскирует припрятанные клинки, он производит приятное впечатление, но, как я сильно подозреваю, дозирует его в зависимости от собеседника и от того, каких результатов хочет добиться. Думаю, если и дальше так пойдет, это уже готовый премьер-министр… У него немного пугающее психологическое чутье и быстрота суждений, никогда не пренебрегающая личностным фактором. «Я подписал с вами договор, — заявил мне однажды Бонне, — потому что мне нравится работать с вашим сыном. Он не из тех энархов[4], которые считают, будто им больше нечему учиться, и хотят перескакивать через ступеньки». Он не понял, что именно так Жан-Пьер и перескакивает через ступеньки. Мой сын умеет ловко сыграть на той симпатии, которую молодые люди часто вызывают у людей пожилых, она коренится в неосознанном поиске «заместителя», то есть того, кого они на своем шестом десятке выбрали бы как образ самих себя, если бы им пришлось начинать сызнова и если бы они могли вновь «воплотиться». Я часто замечаю во взгляде пожилых руководителей предприятий во время какого-нибудь обсуждения несколько мечтательное, дружелюбное и одновременно враждебное выражение, когда они слушают собеседника моложе их лет на тридцать и который, казалось, создан, чтобы наслаждаться жизнью: им бы хотелось реинвестировать себя. Это странные мгновения, симпатия здесь смешивается с антагонизмом и злобой, и, в зависимости от того, как лежит психологическая «карта», такая смесь может в равной мере подтолкнуть к тому, чтобы помочь молодому, или раздавить его. Я с тем большей легкостью признаю за Жан-Пьером это умение подавать себя и обольщать, что с тысяча девятьсот пятьдесят первого по пятьдесят пятый сам работал в одном большом нью-йоркском рекламном агентстве, как раз в то время, когда технология продажи была еще совершенно равнодушна к качеству товара и делала ставку прежде всего на то, чтобы очаровать клиента. По-настоящему качество товара стало приниматься в расчет лишь около тысяча девятьсот шестьдесят третьего, после одиночного крестового похода, предпринятого Ральфом Надером против «Дженерал Моторс», и с появлением первых лиг защиты прав потребителей. В таком контексте искусства нравиться и обольщать самой большой инвестиционной ценностью стали молодость и внешние данные; традиционные же ценности, такие, как возраст, зрелость, солидность и надежность, все больше и больше утрачивали свое значение. Это вызвало у стареющих мужчин и женщин сначала в Соединенных Штатах, а затем, с обычной десятилетней задержкой, и в Европе чувство обесценивания собственной личности, приниженности и ущербности из-за потери былого века и положения в обществе.
Взгляд Лоры устремляется на меня поверх книги.
— Ты много думаешь о сыне, Жак?
— Все больше и больше. Великая иллюзия: обрести продолжение. Не кончаться…
Лицо Жан-Пьера немного похоже на лицо женщины, которую я взял в жены тридцать два года назад и пятнадцать лет назад оставил, так что довольно болезненно натыкаться, оказавшись наедине с сыном, на взгляд того, что давно разбито. Он всегда проявлял ко мне крайнее уважение, но меж нами существует преграда, которую трудно определить: думаю, то, что есть у нас общего, то, в чем мы схожи и действительно являемся отцом и сыном, нам ничуть не нравится, ни одному, ни другому, и стоит нам обоим слишком уж сблизиться, как внезапно возникнут признания, откровения и резкости, выдающие старую крестьянскую породу, пахавшую сперва на замок, затем на аренду и которую каждый из нас предпочел бы не выставлять напоказ. То, что у наших предков было заботой о севе и жатве, стало у нас заботой об инвестициях и прибыли. Я втайне надеялся, что Жан-Пьер обнаружит какое-нибудь артистическое призвание, но было бы слишком легко переделать себя за счет собственного сына. Он редко улыбается, быть может потому, что много за мной наблюдал, и не без симпатии. С женщинами у него выходит быстрее и «мимоходнее», чем у меня: это все общество изобилия. Я знаю, что у него было два глубоких увлечения: одна итальянка — «я не женился на ней из-за тебя», сказал он мне, и это замечание показалось таинственным его матери, когда я передал его ей. Однако, как мне кажется, он понимал под этим, что причиняешь меньше боли, покидая двадцатилетнюю женщину после короткой связи, нежели сорокалетнюю после двадцати лет совместной жизни. Мне говорили, что он очень увлекся единственной дочерью одного из самых крупных промышленников Севера, но предпочел отказаться от легкого пути. Я не удивился, когда после выборов семьдесят четвертого года он отклонил предложение войти в кабинет министров, поскольку избегал вмешиваться во французскую политику, словно его тайной амбицией было изменить мир. Разумеется, это я сам наделял его собственной юношеской мечтой. «Изменить мир…» Чтобы питать столь пространную надежду, требуется большое смирение в отношениях с самим собой, ибо, в той мере, в какой она подлинна, амбиция подобного рода требует в первую очередь самоотрешенности…