Новый Мир Новый Мир - Новый Мир ( № 5 2009)
Ой, я уж так увлеклась воспоминаниями о кремлевских колбасах, что и забыла о нити повествования. Возвращаюсь. Кроме пункта раздачи Кремлевской столовой, была в Доме (кажется, во втором дворе) кремлевская же (т. е. принадлежавшая Лечсанупру [10] Кремля) амбулатория, где можно было измерить давление, сделать укол или физиопроцедуру, сдать анализы, ну, все, конечно, по назначению врача из кремлевской же поликлиники, к которой все жильцы Дома были прикреплены. Там же, в амбулатории, был и зубоврачебный кабинет («с правом бесплатного вставления зубов» — помните, у Ильфа и Петрова?) — там я впервые увидела бормашину. Еще была прачечная, тоже бесплатная и только для «контингента» — номерочки надо было вышивать на уголках. Наш был Б-117 (одна льняная скатерть с таким номерком еще цела).
Что еще? Еще весь низ (этажа три-четыре, а может — и пять) той части Дома на Набережной, что действительно выходит на Берсеневскую набережную Москва-реки, занимал огромный и помпезный, с колоннами, Клуб Совнаркома. Туда могли приходить все сотрудники разных наркоматов и иных кремлевских ведомств, жильцы всех правительственных домов (уже и тогда был не один такой дом, особо сановитые жили на ул. Грановского, а менее сановитые — на Можайском шоссе, а в послевоенные годы стали строить сразу несколько ведомственных домов). Но мы, жители Первого дома Правительства, уверенно считали, что это наш Клуб. Во всяком случае, в каждые зимние каникулы там устраивали Ёлку [11] , и все дети нашего Дома получали пригласительные билеты. И подарки, шикарные и большие.
Выходя из второго двора на зады, в сторону кондитерской фабрики, вы сразу видели единственную в тех местах, приткнувшуюся к громаде Дома небольшую церковь (ее все называли «церковкой»). Церковка не была действующей, но и разрушена не была. Внутри в затхлой полутьме размещался музей русской деревянной игрушки. Работала в нем смотрителем и на всех остальных необходимых должностях единственная сильно пожилая женщина, при дневном свете она была похожа на моль, голос у нее тоже был слабенький, какой-то шелестящий. Входные билеты в музей не продавали, и посетителей там обычно не бывало. Только мы, стайки детей (как правило, одни девочки), частенько заглядывали в музей. Смотрительница нас пускала, мы вели себя пристойно, разговаривали шепотом, подолгу разглядывали уже давно знакомые нам резные деревянные игрушки, собранные по разным уголкам России (были там и общеизвестные «мужик и медведь», по очереди ударяющие огромными кувалдами по предмету, лежавшему между ними,— сам этот предмет был утрачен); или «два мужика с двуручной пилой»; много было и диковинного, чего я ни до, ни после никогда не видела. Надо ли говорить, что это был «наш» музей, «наша» церковка.
Нашим мы считали и кинотеатр «Ударник», и не без оснований. Конечно, не всем сразу, не на любые фильмы, не в любое время и не сколько угодно раз, но все-таки детям (по заявке родителей, что ли, не помню) разрешалось пройти, опять же бесплатно, в «Ударник» (со стороны нашего, третьего двора). Помню, что я там посмотрела фильмы «Два бойца», «Сердца четырех» и чудесного «Бэмби». А брат, наверное, и еще что-нибудь. Но особенно завораживали меня в «Ударнике» выступления живых артистов (как правило, певицы с аккомпаниатором-пианистом) в фойе перед началом фильма.
В «Гастрономе» тоже была отдельная дверь (со второго двора) — там можно было «отоварить» так называемую лимитную книжку, то есть выкупить (без денег, по талонам из этой книжки) какие-то, как правило дефицитные, продукты. Была у папы (вернее, у мамы, конечно) и еще одна лимитная книжка — на промтовары. По ней, помню, получали «отрезы»— сейчас и слова-то такого не услышишь...
Вас, должно быть, удивляет, что маленькая девочка была так сведуща по части бесплатных благ. Объясняю: маленькая девочка постоянно слышала разговоры взрослых на эту тему, а взрослые были так озабочены бесплатностью потому, что в то время правительственные чиновники и приравненный к ним контингент царевали как раз за счет бесплатных товаров, услуг и прочих необщих возможностей, а деньгами им платили совсем мало, во всяком случае — гораздо меньше, чем генералитету (в разы) или членам Академии наук. Это была такая установка, такая политика. То, что необходимо было покупать за деньги, сразу превращалось в проблему. Одной из таких проблем, которая меня лично задевала, была проблема одежды-обуви. Я всегда, до самого окончания школы, была плохо одета (что-то из чего-то перешивалось, перелицовывалось, донашивалось). Обувь же было необходимо покупать, но и это не по одному разу откладывалось... Даже школьную форму к походу в первый класс мне почему-то не сумели «справить» — я пошла в видавшем виды, хотя и симпатичном Юрином свитерке в цветную полоску и в юбке на бретельках, перешитой из его же, еще довоенных (тогда роскошных, настоящих) брюк. На первой школьной фотографии, сделанной уже после Победы, я вижу себя, второклассницу, все в том же свитерке и той же юбчонке. Наверное, это меня нисколько и не расстраивало бы, если бы не было в нашем классе нескольких девочек, одетых в настоящую форму. И все они были из нашего дома.
Но пока еще до школы оставался целый год, а сейчас пришло время рассказать о серьезном. Я еще мало что понимала, но уже явственно чувствовала, как, сначала неуловимо, а потом все более явно, стали меняться отношения внутри нашей семьи. Если раньше, до войны, «центром» нашей семьи безусловно была бабушка — она нас всех кормила, она была хозяйкой комнаты в квартире 7, где все мы жили, — то теперь, на улице Серафимовича, центром столь же безусловно стала мама. Не папа, который был носителем всех наших новых благ, а именно мама — она распоряжалась всем и всеми, включая папу. Надо сказать, папа и не претендовал на главенствующее положение в семье, ему, в общем-то, чужой. Ему, мне кажется, не только стоила огромных нервных затрат, но и не по вкусу была его новая, московская жизнь и ответственная работа.
Стремительное продвижение к такому статусу он не успел ни осознать, ни как-то к нему подготовиться. В юности папа был не пастух даже, а подпасок в его родной деревне под Воронежем. Потом пошла революционная круговерть: сначала он становится председателем местного комитета бедноты (наверное, самый был бедный), потом вступление в партию (большевиков, конечно), и тут же его направляют «в счет парттысячи» в Воронеж учиться в Лесохозяйственном институте. Учили его там от самых азов (до того он был совсем неграмотным), с грамматики и арифметики. А закончил он, получив диплом о высшем образовании, — я видела как-то его «вкладыш» с оценками, там было, без преувеличения, не меньше ста зачетных предметов. Наутро следующего за вручением диплома дня он проснулся директором этого института. До повышения в Наркомат леса в Москве оставались считанные годы.
Папа скончался рано, не пережил четвертого инфаркта, и умер в Кремлевской больнице в возрасте шестидесяти лет. Был четверг, 26 ноября 1959 года (папа был годом старше века). Обычно мы с мамой дежурили у него по очереди (хотя в Кремлевке никаких обязанностей у таких дежурных не было и быть не могло — уход был там действительно первоклассный). Мы приходили, просто чтобы ему не было так тоскливо. Инфаркты в то время лечили главным образом непрерывной строжайшей лежкой в постели — первые сорок дней даже не переворачивали на бок, бедный больной лежал строго на спине. Накануне злого дня, 25 ноября, мы как-то случайно пришли с мамой одновременно. Мама довольно неожиданно спросила каким-то театральным голосом: «А вот скажи, Гриша, есть что-нибудь неисполненное в твоей жизни, что-нибудь, о чем ты сильно горюешь?» Вопрос был, что называется, рискованный, но папе не свойственно было позерство, он ответил искренне. Он уже был очень слаб, говорил с большими паузами— с трудом справлялся с мучительной одышкой, — но мы дождались, его голос прошелестел: «Вот, в Барятино не побывал...» И надолго замолк. Я уверена, что видела, как слеза скатилась по исхудавшей щеке. «Барятино?! Что за Барятино?!» — наступала мама, она как будто боялась, что мы можем и не услышать ответа и будем потом теряться в догадках. Но папа после долгой паузы ответил: «Девки там больно хороши»...
А ночью позвонили, сказали: «В 2 часа 49 минут сердце остановилось»...
Долгие годы я хотела открыть, просто для себя, тайну этого Барятина. Не сразу, но сообразила, что мне есть у кого спросить. Мы в семье вообще ничего не знали о папиных родственниках (сами понимаете, спрашивать не разрешалось). Известен был лишь один родной его брат, Иван, погибший на войне. У Ивана Сергеевича остались жена, работавшая всю жизнь на коммутаторе телефонных линий, и дочка Светлана, годом старше меня. Как-то завелось, что Светлана стала на летние каникулы приезжать к нам, в Москву, а уж когда у нас появилась дача, ее приезды стали совершенно регулярными. Видно, Светку предупредили, чтобы она помалкивала о воронежской жизни Григория Сергеевича, и она действительно ни о чем и ни о ком не рассказывала, хотя мы с ней и сдружились. (Сдружились, можно сказать, на всю жизнь, в этом мае [2006 г.] я звонила в Воронеж, поздравляла сестру с семидесятилетием.) Я решила у нее расспросить про это Барятино, а если сама она не знает, то как-нибудь узнать там, на месте. Светка и впрямь не знала, слыхом не слыхивала, но тоже заинтересовалась и вскоре сообщила, что Барятино — село в тех местах, откуда папа родом (об этом, впрочем, нетрудно было и догадаться). Поразительным было, что село это оказалось чуть ли не на расстоянии прямой видимости из его, папиной, деревни! За рекой, в пойме которой папа пас скот. А не побывал он там потому, что уехал из тех мест (на повышение) раньше, чем пришло его «жениховское» время, — в Барятине папины односельчане сватали невест...