Мирча Элиаде - Под тенью лилии (сборник)
Переступание через материю означает отрыв от нее, и тогда дух, который не сумел познать себя, стать самому себе тождественным, предпринимает попытку вернуться в мир, посетить места, где он жил. Мы видели уже память как судьбу, теперь память — страстное желание воссоединиться с людьми. Отказ от смерти, неспособность вообще осознать ее, как таковую («Ты не понимаешь, что с тобой происходит, что уже произошло?» — удивится чуть позже Хильдегард), последняя попытка уклониться от настоящего—эта боязнь глядеть в глаза моменту по-прежнему характерна для Гаврилеску.
Возвращение в жизнь («реальное», эпизоды V–VI), в личность учителя музыки с его чудачествами означает возвращение во Время. «Ах, — вздохнул он, тяжело поднимаясь с дивана, — как летит время». Фраза, нормальная в буквальном контексте, приобретает в глубинном прочтении иронический оттенок. Полагая, что он осознает ход времени, персонаж не осознает как раз самого существенного — сколько прошло времени, не замечает перехода в новые экзистенциальные условия.
Концентрированное и сжатое в инобытии, вне его Время осталось громоздким и растяжимым. Гаврилеску попадает в мир с другими координатами, послушный другим законам.
Фантастическое, появляясь вновь, граничит теперь со сверхъестественным и сосредоточивается в колоритной фигуре извозчика — кучера похоронных дрог, бухарестского «ваньки» из прошлого века: этакая бесхитростная и щедрая душа, неисправимый мечтатель, фигура абсолютно убедительная. Однако в другом плане он — явный посланец смерти, Харон, перевозящий Гаврилеску в иные пределы. Чужой в «реальном», потерявший способность ориентироваться в «странных» человеческих порядках, Гаврилеску снова возвращается в «ирреальное», вернее, в место их стыка, чтобы потребовать — наивнейшее непонимание! — ответа за случившееся. Результатом окажется бесповоротный уход в ирреальное. «Снится, всем нам снится… Так это начинается, похоже на сон». Сама смерть остается для Гаврилеску сном, не явью. «Ты все такой же… всего боишься», — растроганно замечает Хильдегард. На этом перепутье между жизнью и смертью она ждала его, чтобы вместе уйти, — может быть, потому, что и она не сумела «угадать цыганку». Тоже раба прошлого, несбывшейся любви, женщина осознает ситуацию, но не может подняться над ней; употребляя множественное число солидарности («всем нам снится»), наконец-то соединяющее их судьбы, она становится проводницей мужчины, новой Беатриче: самый лиричный финал из всего написанного Элиаде, чистейшей воды поэзия.
Сколь бы ни были суммарны эти заметки, надеюсь, что мне удалось показать несомненные достоинства фантастических сочинений Мирчи Элиаде. В ансамбле его художественного творчества они, по моему убеждению, стоят на первом месте, наряду с эссе, выше индийского цикла и романов, поименованных реалистическими. Прежде всего, в этой фантастике обретаются почти все фундаментальные основы его философской мысли, равно как и писательского воображения, причем часто в блестящей художественной манере. Медитация над временем, этим главным фактором, ограничивающим человеческие пределы, хотя она и пронизывает все его творчество, достигая своего пика в романе «Купальская ночь», сконцентрирована тут столь же настойчиво, как в эссе по этике и по философии религии, особенно в новеллах «Серампорские ночи» и «У цыганок». По концепции писателя, человек закован в профанное время, как в кандалы, и бьется, чтобы разбить их и слиться с Временем сакральным, переступив свою человеческую ограниченность, — профанное время есть время памяти и прозаической повседневности.
Гаврилеску — персонаж типический, тогда как Зерленди и некоторые другие — это те, кто либо через практику йоги, либо случайным или чудесным образом прорывают покров иллюзии, оказываясь «по ту сторону». Стоит отметить, что медитация над временем неизбежно означает у Мирчи Элиаде и медитацию над Реальностью. И хотя последняя «обязательна» для каждого писателя-фантаста, однако у Мирчи Элиаде она включена в более широкую концепцию, охватывающую диалектику сакрального и профанного. Замечательно, что все его творчество, а может быть, и нынешняя деятельность[13], и, уж во всяком случае, его личность находятся под знаком Времени.
Не пытаясь включить Мирчу Элиаде в контекст современной европейской фантастической литературы — предприятие достаточно сложное для краткого заключения, — скажу только, что его можно числить среди немногих писателей, которых еще занимает фольклорная или сакрального подчинения фантастика. Загадки и расселины в Реальности, ее ошеломляющая неустойчивость, ее строение, подобное лабиринту смыслов, случайных и недосягаемых, или множество придуманных миров, логичных, но непоправимо отделенных от нашего, — все эти аспекты современной фантастической (в широком смысле слова) литературы слишком скупо представлены у Мирчи Элиаде, хотя и не обойдены совсем. Оригинальность фантастического мира Элиаде, как мне кажется, состоит в его безмятежности, в отсутствии трагизма, обреченности, финальных катастроф, всякого рода навязчивых идей и страхов. Фантастика Элиаде несет в себе добро, реванш Жизни, во всей ее неистощимой красоте и плодородии. А потому она останется в лоне румынской литературы, которая, по моему мнению, — одна из немногих литератур мира, где фантастика никогда не была гротескной, трагичной, темной, а всегда сохраняла лирическую чистоту лучшей, более красивой альтернативы Реальности.
Сорин Александреску
У цыганок
Девица Кристина
У дверей в столовую Санда остановила его, прикоснувшись к рукаву — первый интимный жест за те три дня, что они провели под одной крышей.
— А у нас новый гость, знаете? Профессор…
Егор заглянул ей в глаза. Они блестели в полутьме комнаты. «Может быть, это знак?» — подумал он и попытался привлечь девушку к себе. Но она отстранилась и распахнула двери. Егор одернул пиджак и застыл на пороге. Горела та же лампа с белой калильной сеткой, дававшая слишком резкий, искусственный свет. В улыбке г-жи Моску усталость сквозила заметнее, чем прежде. Егору уже не надо было видеть ее лица, чтобы угадать эту улыбку.
— Позвольте вам представить господина художника. Егор Пашкевич, — с помпой изрекла г-жа Моску, плавно поведя рукой в его сторону. — Имя несколько непривычное, но он чистокровный румын. Господин Пашкевич оказал нам честь погостить в наших пенатах…
Егор поклонился с самым любезным выражением лица. Г-жа Моску обернулась к новому гостю, вся превратившись в трепет. Нечасто ей выпадал случай насладиться церемониалом настоящего, полновесного представления.
— Господин Назарие, университетский профессор, гордость румынской науки! — провозгласила она.
Егор решительным шагом подошел к профессору и пожал ему руку.
— Я всего лишь скромный ассистент, сударыня, — пробормотал г-н Назарие, пытаясь поймать ее взгляд. — Более чем скромный…
Но г-жа Моску вдруг в изнеможении опустилась на стул. Профессор в оторопи остался стоять подле, не смея поднять ни на кого глаза, боясь показаться смешным. Прошло несколько мгновений, прежде чем он тоже решился сесть, по левую руку от г-жи Моску.
— Это место занято, — громким шепотом сказала Симина, — рядом с мамой сижу я…
Г-н Назарие вскочил и отпрянул к стене. Егор и Санда поспешили к нему, конфузливо улыбаясь и наперебой уверяя, что не стоит обращать внимания на детские выходки, что девочка избалована, к тому же для нее действительно нет большей радости, чем сидеть за столом рядом с матерью, даже когда гости.
— Ей всего девять лет, — добавила Санда.
Г-жа Моску все время сохраняла на лице улыбку, как бы прося простить ее, что она не принимает участия в разговоре. Дискуссия, должно быть, чудо как интересна, о, она-то это себе представляет, интересна, умна, поучительна, но усталость, увы, не позволяет ей насладиться в полной мере. Причем было очевидно, что г-жа Моску не слышит ни слова, что звуки порхают мимо нее, ни малейшим образом не задевая слуха.
Егор проводил г-на Назарие на другой конец стола, предложил ему место рядом с Сандой и, еще раз бросив взгляд на г-жу Моску, подумал: «Какие странные приступы…»
— Очень вам благодарен, — вполголоса проговорил профессор, садясь. — Я, кажется, нечаянно обидел ребенка. И какого ребенка — ангела…
Он повернул голову к Симине и посмотрел на нее, широко улыбаясь, со всей теплотой, на какую был способен. Человек вполне еще молодой, лет сорока без малого, он постарался вложить во взгляд отеческие чувства, но улыбка получилась заискивающей, а его лицо, чистое, сдержанное лицо ученого, рассиялось не в меру. Симина встретила отеческий взгляд с язвительной, колкой иронией. Несколько мгновений она смотрела гостю прямо в глаза, потом поднесла к губам салфетку, как бы стирая чуть заметную улыбочку, и не спеша обернулась к матери.