Лоуренс Норфолк - Носорог для Папы Римского
Они поплыли дальше вдоль берега. Туман сгущался. Снова забросили и снова вытащили сети. Утренний воздух был сырым, липучим, и оба вспотели. Еще три недели — и лодку надо вытаскивать на берег, укрывать на зиму. Крепкие, скользкие селедки плескались у щиколоток Плётца, пока он налегал на весла, одолевая следующую сотню ярдов. Должно быть, они сейчас плыли мимо Козерова — берег по-прежнему укутывала густая пелена. Сети в воду, сети из воды — Плётц вошел в ритм. Прошел час, другой, туман начал рассеиваться. Мимо них проплыла доска, Брюггеман не обратил на нее внимания, отсортировывая селедку от кильки. Прилив был слабым, почти неощутимым: рыбаки не заметили, как подошли к берегу. Плётц выкинул за борт плотвичку, повыдергивал из сетей водоросли, потом встал на корме — помочиться. Мертвую тишину нарушал лишь плеск его струи. Мимо проплыла еще одна доска, потом еще и еще, и вскорости кругом были одни доски. Э, да это не доски, а балки плывут… Можно подумать, смыло целый склад дров. Плётц тупо смотрел на все это, потом нахмурился. Брюггеман был занят рыбой и поднял голову, лишь когда о борт лодки ударилось первое бревно. Оба глянули вверх: над ними нависала какая-то темная громадина.
Лодка дрейфовала под выступом мыса, а на всем Узедоме был только один мыс. Они оказались возле Винеты.
Плётц знал это место — глиняный обрыв, укрепленный грубыми, массивными балками, а над ними, наверху, задняя стена церкви. Но привычная картина изменилась: подпорки исчезли, нижняя часть обрыва тоже куда-то делась, а то, что от него осталось, нависало над водой, будто парило. Они посмотрели наверх, и сквозь туман, где-то в сотне футов над водой, увидели черную дыру. Казалось, дыра тоже смотрит на них. То, что осталось от церкви, замерло на краю обрыва, застыло в падении. Они смотрели в разверстую каменную пасть, словно бы намеревавшуюся их проглотить, — смотрели прямо в церковный неф.
Новость распространилась быстро, и к вечеру почти все население острова явилось поглядеть на разрушения. «Похоже на наковальню», — подумал Ронсдорф. «Напоминает нос корабля», — решил Хаазе. Островитяне столпились на берегу возле Козерова и оттуда взирали на новые очертания утеса. Половину церкви словно кто-то откусил. «Похоже на лодочную станцию в Штеттине», — мелькнула мысль у Маттиаса Ризенкампфа. Похоже на преломленный хлеб — так показалось Отто Отту. Вернер Дункель принес с собой киркомотыгу, а Петер Готтфройнд — целых три лопаты. Время от времени, стоя на безопасном расстоянии в несколько сотен шагов, они видели, как с разбитой башни или откуда-то изнутри выкатываются камни — церковь будто плевалась ими в море. Что же до монахов, то о них не было ни слуху ни духу.
Зима уже начала высылать двоим рыбакам свои предупреждения. Волны расслабленно колыхались в ленивой осенней зыби и, накатываясь на берег, покрывались клочьями холодной белой пены, меж тем как сама вода делалась все чернее. Это остуженные в северных заливах ветры, поспешая на юг, стегали по спокойной до того поверхности, и рыболовам приходилось заплывать все дальше — такие волны могут загнать и на отмели. Дни грохотали, сталкиваясь друг с другом под пустынными сводами осени, и каждое утро Брюггеман и Плётц изо всех сил налегали на весла, чтобы прорваться сквозь кусачий ветер; по вечерам же, чтобы вернуться, они поднимали парус. Уловы оказывались все скуднее, и в прежние годы — Плётц хорошо это знал — Брюггеман уже несколько недель как поставил бы лодку на прикол. Однако они продолжали выходить, хотя толку в том не было никакого, да и Матильда ругалась — с каждым днем море все сильнее мрачнело и волновалось. Они ловили на стрелке Винеты: забрасывали сети, вытаскивали их, мокли и промерзали до костей. Оттуда, с моря, они глядели на обрыв и видели, как в его тени снуют серые пятнышки: это монахи пытались спасти свою церковь.
В первую неделю монахи принялись восстанавливать подпорки. Сражаясь с ветром, они закидывали в воду веревки с крючьями на концах и подтягивали балки к берегу. После этого они сколотили какую-то подставку, с нее тоже свисали канаты. Потом воздвигли треногу, врыли ее под нависающим уступом, сделали вторую треногу, третью. Подняв еще несколько бревен, братья связали их и закрепили скобами. Под уступом росли леса — огромная подпорка для церкви. Плётц все наблюдал, как она подрастает, но, казалось, ей никогда не достичь нужной высоты. Прямо-таки загадка — Плётц все ломал над нею голову, отходя ко сну. И сны ему снились тоже загадочные: затопленные башни, разверстые, жадные рты под водой, и он понимал, что дело в прожорливом вязком иле, устилавшем морское дно, что монахи потерпят поражение, что с каждым их усилием расстояние между целью и ее достижением вовсе не сокращается, а растет, что недостроенные леса уже оседают. Но монахи упорствовали. Чтобы забивать сваи, они соорудили странный плот с дырой посередине. Монахи прыгали по плоту, ворочали бревна, плот кренился и раскачивался на мелкой волне. Рыбаки смотрели, как монахи запихивают бревно в дыру, как бревно исчезает, как конец его снова появляется в дыре, как монахи заколачивают сваю, пока она вроде бы не встает накрепко. Плётц недоумевал: а как они снимут свой плот с торчащего теперь посредине бревна? В чем состоит план? Поднялась волна, плот начало бить о сваю, и та, покачавшись туда-сюда, высвободилась из мягкого, вязкого дна. Но это не самая большая неудача — хуже то, что леса-подпорки не просто увязали в глине: они отходили от постоянно осыпающегося обрыва, накреняясь в сторону моря, которое вгрызалось в берег со все большей яростью. Плётц заметил это в последний день — назавтра они уже вытащат лодку и накроют ее до того момента, когда время совершит свой очередной оборот и наступит весна с ее спокойными водами, теплым солнцем и обильным уловом. Ветер крепчал, холодало, но серые фигурки суетились беспрерывно. На закате рыбаки подняли паруса и оставили на милость дурной погоды монахов с их бесполезными приспособлениями и их церковью.
В зимнюю стужу трудно было скоротать время — ни тебе рыбалки, ни других дел, разве только нехитрая работа по дому: что-то вырезать из дерева, сложить очаг да поесть, не досыта, с таким расчетом, чтоб до весны дотянуть. Серые облака катились через Узедом к северу, где-то там расходились, и скупое зимнее солнце тратило свое тепло без особого толку — на воду. Дождило. Подмораживало. Вдали от берега, в мутных водах, замерли косяки селедки, рыбы тупо таращили безвекие глаза, открывали и закрывали рты, поглощая то, что предлагало море. Словно армии рыцарей в сверкающих доспехах, мчались на восток лососевые стаи. А на самом острове тянулись одинаковые дни, ничем не отличаясь от ночи — разве что слабыми попытками солнца развеять мглу.
Но вот в лесу зазвучала первая капель, запели птицы, вопли крохалей и чаек разорвали скованный морозом воздух, дни начали оттаивать, подпитываясь от силы солнца, разбухали, становились длиннее. И островитянам, которые тоже просыпались, потягивались, трещали суставами и сызнова выползали наружу — жилища требовали ремонта, поля — пахоты, — казалось, что наряду с обычными побегами весна принесла им новые гибриды цветов, возникшие в результате противоестественных скрещиваний. Начало происходить нечто неслыханное и тревожное — к островитянам стали являться те, кто прежде находился в приличном и надежном отдалении. Монахи.
Вскоре у каждого из жителей острова — мужчин, женщин, детей — появилась своя история о посещениях монахов. Они могли возникнуть в любое время суток и словно бы ниоткуда, передвигались исключительно группами и, пробормотав пару фраз, отправлялись куда-нибудь дальше, к очередному неприветливому островитянину. Со странным акцентом выговаривали они высокопарные и вроде бы лишенные всякого смысла приветствия: «Как поживает твоя супруга, твоя сестра, ее подруги?», «Во здравии ли твои батюшка и матушка?», «Удачной пахоты, пахарь!» Произнося эти фразы, они как-то странно оживлялись, непонятное рвение гоняло их по всему острову, люди отрывались от трудов и застывали в недоумении. Подозрительная история, неприятная. Чего им надо, этим полоумным?
Некоторые полагали, что причиной странного наплыва монахов была церковная десятина. По праздникам островитяне несли к воротам монастыря соответствующие дары: кто — цыпленка, кто — окорок, кто — полбушеля пшеницы. Но поскольку монахи до сих пор никогда не покидали монастырских пределов — разве только для работы в своем саду да на своем поле; поскольку лето было коротким, а земля — скудной; поскольку стада не отличались тучностью, куры сидели на яйцах, а быков требовалось кормить; и поскольку к тому же урожай ячменя никогда не бывал обильным, а островитяне все-таки предпочитали питаться, а не голодать, — десятина со временем все сокращалась и сокращалась. И получалось, что на этот не слишком успешный крестовый поход монахов все-таки сподобила десятина, или арендная плата, или еще какой долг, накопившийся вследствие грехов островитян. Но при этом в разглагольствованиях монахов — а от месяца к месяцу они все лучше овладевали местным наречием — отсутствовали всяческие намеки на десятину, аренду или грехи. «Как твое семейство, Хаазе?» — вопрошали они, а то вдруг заявляли: «Борозды у тебя, Ризенкампф, извилистые, словно угри». А как им не быть извилистыми, если бык давно окривел! Некоторые из островитян пытались избежать общения — так, дотронутся до шляпы, рукой помашут, и прощай. Другие же пускались в разговоры, угощали монахов пивом, а иногда и ветчиной. К концу лета детишки наловчились швырять в монахов гнилыми грушами, матери их извинялись, а отцы машинально здоровались, привыкнув к виду бродящих по острову монахов.