Антоний Либера - Мадам
Аплодисменты, которыми приветствовали мое выступление, может быть, и не были овацией (что ни говори, а в нем чувствовалось нечто обидное для аудитории), но искренними и почтительными. Я вежливо поклонился и уже собирался сойти со сцены, когда на нее опять вернулся конферансье, который схватил меня за правую руку (как это делают судьи на ринге перед объявлением результата боксерского поединка), не позволив мне уйти, и крикнул уже поднимавшимся с мест зрителям:
— Минуточку, уважаемая публика, минуточку! Это еще не конец! Еще один замечательный сюрпризец!
«Что опять придумал этот клоун? — испугался я. — Чего он еще от меня хочет?»
— Сейчас наш замечательный «шекспирист», — на полных парах продолжал распорядитель, — получит особый индивидуальный приз! А учредил его, уважаемая публика, не кто иной, как сам председатель жюри, наш любимый, несравненный Просперо!
Сердце забилось сильнее, и даже на душе потеплело. Ну и ну, личная награда от ЕС, даже в такой убогой обстановке, это не шутка!
— Уважаемая публика! — рот у распорядителя не закрывался. — Такое не часто увидишь! Это событие наверняка войдет в историю театра. Учрежденной наградой стали… — он опустил руку в правый карман пиджака, — стали, прошу внимания… — он сделал драматичную паузу, после чего, подняв одновременно обе руки, одну вместе с моей, а другую с вынутым из кармана предметом, взвыл от ликования: — НАРУЧНЫЕ ЧАСЫ «РУХЛЯ»!
Я почувствовал, что ноги у меня подкашиваются, однако конферансье крепко держал меня за кисть высоко поднятой правой рукой и не давал сползти на пол.
— Браво, Рух-х-х-ля! — раздались хриплые, насмешливые выкрики с последних рядов, с напором подчеркивающие протяжное «х», что усиливало нелепость ситуации.
Чтобы понять, почему я воспринял преподнесенный мне приз как оскорбление, необходимо кое-что знать о часах «Рухля».
Часы «Рухля» производства Восточной Германии, которую у нас презрительно называли гэдээровкой, были в этот период самой дешевой и — как ни странно — самой распространенной маркой часов в Польше. Разумеется, ничего особо предосудительного в самом этом факте не было. К сожалению, подозрительно низкая цена сопровождалась невероятно низким качеством. «Рухли» приходили в негодность уже через несколько недель и — что самое смешное — вообще никогда не показывали точное время. Их несчастные обладатели ежедневно вынуждены были переставлять их на несколько минут вперед или назад, а чтобы установить точное время, производить сложные расчеты. Но дурная слава «Рухлей» проистекала не только из-за их отвратительного качества. Низкопробной продукции тогда было более чем достаточно, но не о всякой ходило столько анекдотов. «Рухли» были обязаны своему исключительному положению различным — навязчивым и скучным — рекламным кампаниям. О «Рухлях» вещали радио и телевидение, о них напоминали развлекательные программы, не забывали о них и на спортивных соревнованиях. В качестве награды или памятного подарка именно «Рухли» чаще всего вручались победителям различных конкурсов и лотерей, устраиваемых для плебса. По улицам города кружил автомобиль с громкоговорителями на крыше, из них раздавался визгливый голос, который следующим образом уговаривал принять участие в одном из самых популярных в этот период массовых мероприятий для плебса:
«Угадайка», «Угадайка» интересная игра,
В «Угадайку» ты сыграй,
Часы «Рухля» получай!
Толпа реагировала на назойливые попытки всучить ей завалящий товар сочинением неуклюжих анекдотов или насмешливых, но нескладных стихотворных сентенций, вроде:
От часов под маркой «Рухли»
У нас уши поприпухли.
Ко всему прочему возникла еще проблема самого названия часов, точнее, его написания. Когда его читали по-польски без соблюдения правил немецкого произношения, то оно отдавало некоторой двусмысленностью, служившей неисчерпаемым источником для шуток и острот, и это дополняло картину.
Короче говоря, публичное награждение меня этим пресловутым чудом гэдээровской техники (nota bene, часы были даже не в коробочке, а в целлофановом мешочке, закрытом обычной медной скрепкой) нанесло мне неслыханное оскорбление.
Вконец опозоренный, я поскорее засунул проклятые часы в карман, сошел со сцены и бросился к дверям, чтобы как можно быстрее скрыться с глаз развеселившейся «черни». Однако в дверях меня остановил какой-то тип с изрытым оспой лицом, отвел в сторону и, подсунув какую-то бумажку, сказал:
— Необходимо расписаться в получении.
Когда же я, быстро расписавшись, вновь обратился в бегство, он успел с раздражением крикнуть:
— Эй, минуточку! Возьми гарантию!
Я возвращался домой, испытывая состояние крайнего унижения, вновь и вновь переживая последние минуты кошмарного ритуала.
Итак, когда, казалось, все трудности остались позади, когда — каким-то невероятным чудом — мне удалось, без ущерба для себя, выпутаться из сложнейшей ситуации, последовал, уже как бы после гонга, страшный удар, который бросил меня на пол ринга. Это ассоциировалось у меня с трагическими сценами из различных спектаклей и кинофильмов, в которых уже, казалось бы, избежавший все опасности герой гибнет в последний момент, сраженный случайной или предательской, выпущенной из-за угла пулей.
Я раздумывал также и над поведением ЕС. Какие цели он преследовал? Позволив мне на мгновение подняться до себя к сияющим вершинам, он что, хотел коварно столкнуть меня в пропасть обыденности, чтобы у меня голова от успеха не закружилась? Или это была месть за минутное преимущество, которого я добился над ним, ошеломив внезапной импровизацией? А его лукавое подмигивание, когда я в последний раз видел его в фойе театра, не означало ли оно предзнаменование этой мести? Я терялся в догадках.
В конце концов я пришел к выводу, что его мотивы были намного проще. Наверное, я ЕС действительно понравился, и он хотел меня как-то поощрить, полагая, что памятный подарок в виде часов станет забавным намеком на мое опоздание с подачей заявки на конкурс и напомнит мне об этом обстоятельстве. А так как он был патологически скуп (о чем тоже ходили легенды), то выбрал наименее болезненное для себя решение, купив мне самые дешевые часы. Ему, наверное, и в голову не приходило, каким страшным ударом это для меня обернется.
Во всяком случае, я, чтобы от всего этого отгородиться и отчиститься, должен был придумать какой-нибудь выход из сложившейся ситуации. Совершенно ясно, что на этот раз ни о каком компромиссе не могло быть и речи. Подарить кому-нибудь часы, отдать нищим, вообще оставить на улице случайным прохожим — нет, ни одно из таких решений меня не удовлетворяло. Часы необходимо было уничтожить, вернуть их в небытие.
Я тщательно выбрал место экзекуции: центр площади Парижской Коммуны (до войны площадь Вильсона), на которую выходили три улицы, названные в честь трех национальных поэтических гениев: Мицкевича, Словацкого и Красиньского, — именно тех, чьи тексты отсутствовали в моем сценарии, в чем не замедлил упрекнуть меня завуч. Им приносил я теперь в жертву эту жалкую западную (хотя бы в географическом смысле) безделушку, которую получил в награду за предательский космополитизм.
Я достал часы из целлофанового мешочка, расправил светло-коричневые ремешки и — циферблатом вверх — положил «Рухли» на трамвайный рельс. Часы громко тикали, показывая ровно девять.
Отступив на несколько шагов, я сел на ближайшую лавочку. Минуты через две подъехал одиннадцатый номер, направляющийся к центру. Раздался короткий треск, на который, как эхо, отозвались колеса следующих вагонов. Я встал и пошел обратно на место казни. На блестящем рельсе лежал сплющенный металлический кружок, инкрустированный, как мозаика, осколками стекла и прихваченный с двух сторон странно отвердевшими пластмассовыми полосками. Я поднял эту мертвую, будто мумифицированную форму и с любопытством стал ее рассматривать. Весь механизм спрессовался в однородную массу. Ни следа стрелок или головки завода, ни одной цифры. Только где-то сверху страшно деформированная, с трудом поддающаяся дешифровке, но все же различимая даже в свете фонаря блестела серебряными буковками неистребимая надпись «Рухля».
Я с состраданием покачал головой, после чего неспешным шагом двинулся к улице Мицкевича и там останки часов, завернутые в саван гарантийного талона и уложенные обратно в целлофановый гроб, бросил в колодец водосточной канавы.
ХЛЕБ НАШ НАСУЩНЫЙ
Беспощадный, даже жестокий способ, которым я воспользовался, чтобы развязаться с неудачным театральным предприятием, принес мне определенное облегчение и желанный катарсис, однако не смог меня полностью излечить. В душе юноши, собственно подростка, каким я тогда был, что-то навсегда оборвалось и отмерло. Душой завладело сомнение, может ли со мной вообще произойти нечто неординарное, равное по масштабу событиям тех давних, непостижимых времен, о чем с таким же упоением будут когда-нибудь рассказывать взрослые.