Юрий Куранов - Тепло родного очага
Как это ни удивительно, лицо не изменилось, оно почти такое же, каким было три с половиной десятилетия назад, лишь из него выветрилось позирование, прихотливость, изысканность — все временное и все несущественное. Глаза, молодые и сильные, смотрят в бесконечность и в глубину себя одновременно: там бесконечности, может быть, не менее, чем вовне. Брови, небольшие и четкие, залегли над веками спокойно и бестрепетно, как будто навсегда. Веки сухи и жестки, но спокойны и возвышенно величественны. Губы сомкнуты, как будто тоже навсегда, но под ними, внутри губ, глаз, всего лица идет такой разговор! Разговор не просто с собой, но с целым миром, с беспредельностью, с прошлым, настоящим и будущим. Как должны страшиться такого лица, как должны его ненавидеть тираны, доносчики, истязатели и убийцы!
Редеет облаков летучая гряда;
Звезда печальная, вечерняя звезда…
Пауза. Молчание. Тишина.
Твой луч осеребрил увядшие равнины…
Где-то звучит ветер, глухой и протяжный, страшный в своей ледяной и леденящей силе. Так бывает в тайге зимой, в сорокаградусный мороз, когда все трескается и лопается насквозь: реки, озера, скалы, воздух… И только человеческое сердце одно остается жить, прекрасное и бессмертное в своей любви и преданности. И в чистоте.
И дева юная во мгле тебя искала
И именем своим подругам называла.
…Ночь перед Бородинским сражением была холодной. Обе армии были скрыты друг от друга сыростью и мглой. Шел мелкий дождь.
Ночью Наполеон в разговоре со своим адъютантом генералом Раппом вдруг начал размышлять в духе, ранее совершенно ему не свойственном. Он сказал:
— В сущности, что такое война? Ремесло варваров, где все искусство заключается в том, чтобы один в чем-нибудь пересилил другого.
Император стал жаловаться на непостоянство судьбы, которое он уже начинает испытывать на себе. Но вскоре бодрость вернулась к полководцу.
— Надеетесь ли вы на победу? — спросил он вдруг Раппа.
— Несомненно, — ответил адъютант, — но на победу кровавую.
— Я это знаю, — согласился император. — Пришла наконец пора выпить чашу, налитую в Смоленске…
Один из самых отважных и самых талантливых маршалов Наполеона, Иоахим Мюрат, с которым император делил свою палатку и который командовал корпусом в сто пятьдесят тысяч солдат, носил красные сафьяновые сапоги с широкими голенищами, золотые шпоры, белые панталоны, камзол из парчи, короткую тунику, перехваченную поясом, опушенную мехом и шитую золотом, на шляпе его развевалось несколько разноцветных перьев. В атаку Мюрат брал короткий римский меч с перламутровой рукоятью, осыпанной камнями, и с портретом жены своей Каролины и четверых детей.
Ничего этого не носил никогда генерал от кавалерии, герой Отечественной войны 1812 года Николай Николаевич Раевский, потомственный дворянин, член Государственного совета.
Король Неаполитанский, в конце концов предавший своего императора, сын трактирщика Иоахим Мюрат был расстрелян на пути с Корсики в Неаполь 13 октября 1815 года. Великий русский солдат, преданный сын своего народа и государства, умер своей смертью, и на могильной плите его написано:
Он был в Смоленске щит,
в Париже — меч России.
Глава III
Равномерность падения капель
Под окнами моего дома, а вернее, чуть левее окон, как раз под водосточной трубой, даже не под трубой, а под желобом стоит бочка. В эту бочку стекает дождевая вода, когда она бежит по черепичной крыше моего дома. Вода сбегает в красный черепичный желоб. Когда нагрянет ливень, то под окнами моего дома грохочет в бочку настоящий водопад, белые полупрозрачные и полусверкающие струи кипят среди белых полупрозрачных и полусверкающих капель бочки. Оттуда гремит настоящий симфонический оркестр, а может быть, и какой-нибудь бойкий джаз тридцатых или сороковых годов, а порою и современный, ни на что не похожий ансамбль, которому нет да и не может быть никакого названия, и даже трудно разобраться, кто на чем играет, как играет, кому наигрывает да и играет ли вообще. Может быть, это просто разбушевавшиеся звуки сбросили с себя права и обязанности, кинулись все разом в разные стороны, посрывали с себя всякие условности и делают, что хотят. Или, скорее всего, хотят сделать вид, будто так вот они от всего и навсегда повсюду отказались, будто нет для них никаких закономерностей. На самом же деле скрипка остается скрипкой, фагот фаготом, ударник ударником, а только на какое-то мгновение все поменялись ролями и подделываются друг под друга, друг друга передразнивают и прикидываются, будто они творят все, что им вздумается. На самом же деле все это длится какое-то мгновение, пока в небе кипят тучи, свищет и голосит над озером ветер, а ливень так и тужится убедить все и вся: сараи, тротуары, тропинки, мельницы, речушки, рощи и луга — будто наступает, а то и наступил уже всемирный потоп.
И многим очень по сердцу такие бешеные мистификации. Поэты без шляп, порою даже босиком, выскакивают из дома, бегут под грохотом и ликованием молний в горы, вдоль обрывистых берегов, ручьев, озер и водопадов, разводят над собою в лиловом, и малиновом, и алом, и багровом воздухе руками, заламывают пальцы, блестят и сверкают очами; музыканты бегут скорее к фортепиано и в блеске молний, откинув за плечи пышные, полуседые или золотистые свои шевелюры, распластывая над клавиатурой трепещущие огнеподобные пальцы, сочиняют, творят и творят. Полководцы сквозь потоки грязи и камней ведут на врагов свои охваченные пламенем неистовой грозы полки, дивизии, корпуса, легионы, втайне довольные тем, что это все-таки ветер, воды, стихия, явления не столько постоянные, сколько временные, и потому свои знамена до поры, до времени, до настоящих событий, держат в чехлах. А иные руководители иных не очень-то благополучных артелей и коллективных организаций с суровым и очень озабоченным видом поглядывают сквозь окна своих контор и кабинетов на разгулявшуюся стихию, разводят озабоченно в воздухе над письменными столами сокрушенную жестикуляцию, а в глубине души ликуют оттого, что будет на кого списать плохие всходы, ничтожные урожаи и всю свою неумелую руководительскую сноровку да и сноровку бесхозяйственную своих подчиненных. А театрально и якобы неистово влюбленные лицедеи объясняют обманчивость своих поступков перед предметом своих воздыханий, или вожделений, или лукавств непреодолимостью разбушевавшихся стихий и неслыханным величием своих подвигов, которые они якобы совершили в минуты стихийной опасности и только по причине ярости неистовствовавшей бури не достигли предмета своих обещаний. И все довольны, всем есть на кого и что свалить, есть перед кем и чем похвастаться.
И только дети, эти до поры, до времени открытые и простодушные сердца, с замиранием сердечным, со взглядами восторженными и ликующе-испуганными смотрят сквозь окно или из-под навеса на буйство вод, небес и водных чащ и только ждут момента, чтобы почувствовать — вот она, гроза, уже проходит. При первой же возможности выскакивают они на улицу, пляшут по лужам и лупят по воде босыми пятками, ладошками и палками да вопят во все концы какие-то буйные припевки да прибаутки вроде этой:
Дождик, дождик, пуще,
дам тебе гущи…
Да, что бы нам, по крайней мере многим из нас, пришлось делать, если бы не было на свете ливней, гроз и бурь, какого ореола мы себя и многих лишили бы навсегда, каких похвал и восхищений не были бы удостоены, скольких сердечных и вещественных наград, похвал и поощрений не удостоились, если бы ко всему этому и не было бы там и здесь укромных и крепко обеспеченных защитою местечек, с которых наблюдать за бушеванием стихий можно так уютно, укромно и так величественно. Но ливень кончится, и станет ясное, а может быть, и пасмурное, но спокойное небо. И будет из прозеленелой на попа поставленной бочки через верх все спокойнее, все смиреннее бежать на лужайку, в сторону дороги, а от дороги в овраг, в речушку или в озеро дождевая вода. И настанет такое вполне продолжительное время, когда жизнь войдет в свои берега и каждому растению, жуку, синице, лани и даже человеку придется выполнять свои обыкновенные жизненные функции и обязательства.
И вот стекают короткие редкие капли, кроткие капли с крыши, усеребренной росой, под своею почти невесомою тяжестью капают в старую прозеленевшую бочку, по пояс осевшую в землю. В тишине на рассвете далеко над озером разносится этот звучный удар падения воды, но только крошечный младенец, совсем еще недавно растворивший свои чудесные, свои прекрасные ресницы навстречу жизни, только он во сне немного вздрагивает от каждого удара, от каждого невесомого падения и улыбается.
Проснутся взрослые, умоются, съедят свой завтрак, заведут за воротами двигатели своих оставленных на ночь машин и тракторов, запрягут лошадей, заспешат в конторы, на фермы и в ясли, и никому не будет внимания и дела до старой прозеленевшей бочки под крышей, в которую так беззвучно и уныло падают одинокие капли. И даже младенец уже забудет об утренней своей улыбке, он будет занят жизнью, своей, еще такой небывалой, и радостной, и страшной.