Виктор Смирнов - Заулки
— Гвоздь! — кричит Сашка со своего трона, словно подарки раздает. — Рабоче-крестьянский привет фронтовику. Студент! Выше знамя науки… Инквизитору наше замысловатое почтение. Яшка! Да здравствует наше интернациональное братство!
Пивная пена летит с губ Сашки, как у припадочного. Легкие у него здоровые, и крики сотрясают дощатый балаган. Марья Ивановна только качает головой, она знает — скоро Сашка успокоится и будет вдумчиво сосать пятую кружку, которую держит у его рта Инженер. Сашка быстро пьянеет и от этого становится сонным и смирным, слушает, кто о чем говорит, качает своей головой, иногда призывает кого-нибудь к себе за стол — рассказать новости.
Вскоре появляется и Люська, одна из немногих женщин, допущенных в «Полбанку», из-за ее особых отношений с Сашкой. Хотя это в павильоне никак не проявляется — никогда не зовут ее и центральному столику, никогда не смотрит в ее сторону Сашка и никогда никаких речей на эту тему не ведется, но Студенту стыдно и страшно думать об этих особых отношениях. Он представляет себе Сашку, его безрукое и безногое тело, пышную румяную Люську, которая, всем известно, путается еще и с блатными, И не с блатными тоже. Говорят, Сашка все-таки делает кое-какие сбережения из тех червонцев, что сыплют ему в деревянный ящик бывшие фронтовики. Но все это раза два в месяц уходит на Люську.
Марья Ивановна, хмурясь, наливает Люське стакан красненького, сыплет на блюдечко конфетки. Люська, колыша воздух мощным телом и играя задом, идет к дальнему углу. И вся «Полбанка» невольно следит за ней, и среди прочих взглядов — замаскированный поворотом головы, косой, но пристальный взгляд Студента. Теперь, раз Люська пришла, ее грудь, круто вздымающая жакетку, весь ее облик, улыбочка всезнания и непонятного превосходства, ее глаза, наивные, глуповатые, но отражающие все то же снисходительное понимание человеческих слабостей, все это будет мучить Студента.
Лишь один Сашка не смотрит в ее сторону.
«Полбанке» не хватает еще Матроса, Минометчика, Валятеля, двух-трех полуслучайных посетителей да кого-нибудь из мимолетных, из тех, что нигде не приживаются, а заходят в шалманы понаблюдать. Павильон, и без того уже шумный, оживляется с появлением Степана Слюнтяя. Может, где-нибудь на службе или среди домашних Степан авторитетный человек, но «Полбанка» быстро раскусывает людей, и если уж она называет кого слюнтяем, значит, он слюнтяй. Два-три раза в месяц Степан забегает в павильон напиться и поплакаться о загубленной жизни. Оросил он свою любовь, тоненькую медсестренку Галинку, и сошелся с продавщицей из военторга Клавкой. Теперь у Степана бостоновый костюм, шевровые полуботинки, брюшко. Как только Степан примет дозу, «Полбанка» с мстительным восторгом слушает всхлипывания этого полного, крупного мужика. В павильоне знают Галинку, знают Клавку, знают всю эту нехитрую драму, но слушают каждый раз как внове — словно по третьему заходу глядя любимый спектакль. Димка сидит, слушает, переговаривается с Инквизитором, Гвоздем, размышляет: отчего это так влечет его этот третьего разряда ресторанчик? Ну, конечно, друзья. Признание. Чтение стихов. Составление красочных заявлений и жалоб. Ну, еда, ликеры. Почему в этом галдеже и дыме мучает и манит его ощущение чего-то небывалого, что должно свершиться, присутствие какой-то тайны, ждущей разрешения? Как прибой, набегает на него волнообразный гул разговоров, и Студент плавает в нем. Носится в этом прибое, подобно щепкам, человеческие истории, целые жизни. «Полбанка» не знает тщательно сберегаемых секретов, не терпит недомолвок, лжи — здесь правда выползает наружу так же неотвратимо, как у семени, брошенного в воду, пробиваются усики ростков. Уж здесь-то доподлинно знают, кто чего стоит, здесь исчезают должности и чины, здесь разгадывают пустозвонство и дутые заслуги и дают, взамен званий, прозвище.
Галдит шалман.
— И тогда случилось у меня пропадение желудка…
— Какое пропадение?
— Какое… Если будет у тебя — узнаешь. Как штыком в пузо. И сразу после Победы, Хирург, как я пришел в себя, говорит: это довоенная язва ожила. Понял? Четыре года ждала, позволяла воевать. Я говорю: знал бы, я бы еще на Дальний Восток подался, Харбин освобождать. Мне язва ни к чему.
— Язва — ее спиртом надо брать.
— Ну, ладно, получаю я свои орденские сразу за три года. Раньше как-то не думал. Ну, что там — копейки. Да и неудобно за ордена, что я, крохобор? Но — положено. Получаю, иду из банка — карман в гимнастерке булавкой пристегнул. И навстречу цыганочка. Не старая еще, цветная, как конфетка. Говорит: «У тебя в правом кармане деньги, только что получил. Знаю даже сколько», — «Сколько?» — спрашиваю. Она говорит. Я глаза и вылупил, «Я, — говорит, — и будущее тебе скажу. Дай только с головы волосок». — «С головы, — говорю, — это недолго». Дал, Она дунула, плюнула. «Приложи, — говорит, — зелененькую». Приложил. Короче — все она мне насиропила, что будет и как будет, а я стою дураком — карман пустой, одна булавка, А ее и след простыл. Как будто контуженный.
— Ну и кирпич. А мне вот одна поморочила такое… Говорливая такая цыганочка. Мол, хороший ты человек, будет у тебя мужская, значит, сила, как у Карузо. А что оно значит? Хорошо ли?
— Сам ты и есть кирпич. Карузо — певец. «Смейся, паяц» — слышал? У нас в госпитале один приезжал, пел, Хорошо! Но ничего особенного,
— Певец — я знаю. А как у него?… Мало что певец. Бывают, к примеру, певцы такие — выхолощенные, как кабанчики. Чтобы голос чище, звончее.
— Вот и у тебя так будет… Нагадала!
— Ох-хо-ах-ха-ах… Ну, Карузо теперь будешь.
— А может, наоборот? К певцам знаешь как липнет аккуратный пол?
— …Ну вот, слушай сюда. Я интересуюсь — как же так, от легкой жизни пропадение желудка, а на фронте, когда заряды к «бэ-четыре-эм» гаубице, таскал по сотне килограмм — так ничего…
— …Теперь дальше. Предлагает он мне, если в вечернюю школу подам, бригадира. Я ему прямо — руководить, говорю, не могу. Если чего сделать, выточить там, отковать — это пожалуйста. Чтобы пародом руководить, сила, характер нужны, как у танка. Вот приказ двести двадцать семь: «ни шагу назад». Иначе — пуля. И стали!
— Да что приказ, что приказ? Стали, потому что народ понял: дальше некуда. В сознание пришли! Приказами не победишь. Приказов-то и раньше было много всяких, и заградотряды были, забыл, что ли? А только не доходило!
— А в тылу, в тылу-то? Заводы перебазировали, крыши нет, сверху снежок, от земли мороз. А приказ: спать у станков, не отлучаться! Работать, сколь сил… Переспал — и снова. И пошло дело! — А у меня нет такой силы — народ гнуть.
— Это верно, гнуть — это в войну или беду, какую. А все время гнуть — перегнешь. Лопнет жила. Народ обессилит, детишки квелые пойдут. Это только врагу на радость.
— Без лютости тоже нельзя.
— Это ты, живой, про лютость толкуешь. Ты бы погибшим за ту лютость разъяснил бы… Они б тебя к себе затянули.
— Не, я тебе скажу — американцы хоть союзники, а тоже подлюги ничего себе. Атомной бонбой пугать — разве дело? Кого — голытьбу, как мы. У нас пол-России сгорело. А у них всего полно. Вон у меня американский ботинок желтый — видишь? Ношеный, из Америки прислали. До сих пор хожу — только подковки набил.
— Надо было сразу их шиздануть. Прямо на Эльбе. До Парижу доперли бы. Разжились кое-чем. У меня кум в денщиках был, два чемодана припер. А у меня в госпитале последнее увели: бритву «золинген» в футлярчике и друшлачок посеребренный, жене припас.
— Ну, до Парижу, генерал с друшлачком. А по океану дальше как?
— А он на заднице бы поплыл, хрен парусом. Доплыл бы.
— Ох-хо-ах-ха-ах…
— Чего скалишься? Я не ботинок ради, я для миру и свободы.
— Ох-ха-ах! Митька-то… Жену и детей в гроб вогнал, а для Европы о свободе хлопочет.
— Люся, вы почем крепдешин на кофточку брали? Жене хочу такую.
— Арматура, спроси у Марь Иванны — стаканчик в долг под завтрашнюю торговлю.
— А все равно вы, рыночные, частный сектор и выйдет вам капут. Не для того мы рейхстаг брали.
— Чего ж ты к нам ливер жрать ходишь? И за сметаной. Ты не ходи. Ты рейхстаг соси.
— Это ты мне? Гнида торговая. Гляди, базарный откормыш. Я за тебя кровь проливал…
— Арматура! Примени к нему воздействие за дверь!
— Ладно, ладно, все.
— Ладно, Арматура, капитулирует.
— Ох-хо-ах-ха… А она ему говорит: ты всего сержант, а я подполковником служу…
— Ох-ха-ах…
— Свищи надо алоем забинтовывать. Прямо клади лист на него и закручивай. Только не перетягивай, чтоб свободно было.
— Зверобоем тоже хорошо. Только подушечку надо, чтоб настоем пропитать.
— Подорожника добавить.
— Хороший свищ ничему не поддается. На всю жистянку — как орден.
— Не скажи, орден и отобрать прокурор может…
Гвоздь, одним ухом прослушивая болтовню «Полбанки» и время от времени высверливая взглядом сидящих, настроился на тихую застольную беседу. Он принял «паек № 2», близкий к норме Марьи Ивановны, и настроен мечтательно. На более высокую дозу Гвоздь решается очень редко, потому что становится злобен, вспоминает погибших ребят, бранит свою неудавшуюся жизнь, рвется мстить кому-то, устанавливать всеобщую справедливость. Если уж у Гвоздя наступает срыв, он исчезает из глаз и отлеживается у себя на раскладушке, чтоб не терять авторитет в павильоне. Гвоздя этим не корят, лишь больше уважают за выдержку и геройство. Каждый из завсегдатаев «Полбанки» понимает, каково это — гудеть с зубовным скрипом наедине, под взглядами матери и сестры, под крики несмышленышей близнят. Ну и ждут его зато! Как из морского рейса. Он и в самом деле возвращается словно из дальних стран — что он там видел, с кем здоровкался, с кем прощался, никому не знать. Прилипалы-шестерки, увидев его, прыскают из «Полбанки», как блохи от костра. Гвоздь твердо стоит на том, что человек с руками, ногами и с головой должен сам себя поить и кормить — если его, конечно, не зовут к столу сами хозяева. Угощают только равные равных. Щедрые фронтовики сами развели прилипал, изображающих усердных слушателей и друзей. Но при Гвозде прилипалы обходят стороной этот ресторан третьего разряда.