Мария Ануфриева - Карниз
Что тут делать, было непонятно. У единственного продуктового ларька стояла женщина с авоськой. За женщиной стояла собака с впалыми боками. Женщина склонила голову к окошку ларька и громко объясняла, что надо достать макароны не ракушки, а спиральки. Собака сунула морду в авоську и тихо тащила из лежащего на верху бумажного кулька три розовые сардельки. Осторожно, но настойчиво, как опытный минер при обезвреживании взрывного устройства.
Ия вернулась к трамваю и постучала в закрытую переднюю дверь.
– Вы обратно поедете?
– Катаешься? – гаркнул в открывшуюся дверь водитель.
– Я заснула, мне в город надо.
– Через десять минут. Это последний, больше не будет!
Дверь сердито дернулась, но не закрылась.
Ия села на то же сидение. Через пять минут в открытую дверь прошмыгнула собака со связкой сарделек в зубах, воровато оглянулась и забилась под заднее сиденье.
Больше желающих ехать из Стрельны в город не было, и трамвай поплыл, громыхая и покачивая железными боками, а потом и побежал по не разобранным большевиками рельсам «Оранэлы» в обратном направлении.
Так же, маленькой девочкой, каталась она на самом старом в Прибалтике лиепайском трамвае. Их-то трамвайная линия постарше «Оранэлы» была. Это тоже роднило ее с новой балтийской родиной и даже примиряло с происходящим.
Ия смотрела и пыталась разглядеть очертания домов в темноте. Собака слопала сардельки и изредка вздыхала, так же, как и домашняя такса Норма. Наверное, все собаки вздыхают одинаково, а значит, вздыхают они о чем-то своем.
Вздыхала собака, вздыхала Ия. Она тоже чувствовала себя покинутой, ненужной. Хотелось домой, а может, теперь уже не домой, а в гости.
Собака вышла на улице Лени Голикова. Ия вышла в Автово. Она вернулась к полуночи. В темной парадной поскребла ключом в замке. Дверь распахнулась изнутри раньше, чем она ее открыла.
– Где тебя носило? – встряхнул ее за плечи Папочка.
– А где тебя носило? – с вызовом ответила Ия и не удержалась. – Как встреча прошла?
– Какая встреча?
– Та, о которой ты вчера договаривалась!
– Я не хотела тебе говорить. Встречусь, думаю, с ней быстренько. Ты подслушивала, что ли?
– Случайно.
– Хорошо прошла. Давно же не виделись. Соскучилась я по ней. Не могу все-таки вот так взять и вычеркнуть ее из жизни. Все-таки многое нас связывает. Тебе не понять, слава богу.
– Конечно, где уж мне. Любишь ее?
– Люблю. Сегодня поняла, что люблю все-таки. А кого мне еще любить? У меня и нет никого больше: ты, она, да Норма.
– Так, может, мы втроем и жить будем?
– Зачем втроем, – удивился Папочка. – Пусть приходит. Тебе жалко, что ли?
– Далековато идти будет.
– Так она рядом живет. На Сытной площади. Что тут идти-то…
– Ах, она уже и живет рядом. Вернулась, что ли?
– Так она давно вернулась! Ей же тогда и дали-то немного, подумаешь, два года!
– Откуда вернулась? – опешила Ия.
– Из женской колонии в Саблино, откуда же еще!
– Ты с кем встречалась?
– С Понтием, с кем же еще! Она же год боялась звонить после кражи. И я не звонила. А тут объявилась. Ладно, думаю. Всю жизнь ее знаю. Что уж теперь.
– А Надя?
– Какая Надя? Ах, та… Далась она тебе. Надя еще летом приезжала. Муха звонила, звала меня. Я не пошла. Что я ей скажу? – виновато развел руками Папочка. – Ни к чему это.
Этой ночью Ия вновь заснула на спине.
* * *С того дня в их мирок вошла Татьяна Пантелеева, которую никогда не величали по имени, по фамилии звали редко, а отчества никто не знал. Разве что отделы кадров многочисленных работ, которые она меняла как перчатки.
Работать Понтий любила. Она была первоклассным поваром. Ее быстро повышали до общего руководства кухней, но потом начинали замечать, как быстро исчезают продукты.
Замечали, конечно, не сразу, да и, заметив, поначалу не обращали внимания. Работать на кухне и не накормить при этом своих близких, далеких и соседей может только ленивый, эгоистичный, словом, потерянный для общества человек. Человек ответственный и отзывчивый всегда несет с работы полные сумки.
Ответственность и отзывчивость Понтия не знала границ. Она была несуном в полном смысле слова. Даже когда все были накормлены, в холодильнике не оставалось и сантиметра свободного пространства, а закрома ломились от снеди, Понтий не могла не экономить на порциях посетителей. Патологически не могла.
Когда количество унесенного домой в очередной раз превышало количество съеденного гостями заведения за день, ее увольняли. Отдохнув пару дней, она устраивалась на новую работу. В Петербурге много едален, и хорошие повара всегда в цене.
На этот раз Понтий работала в кафе неподалеку от дома и звонила им с утра:
– Куриные грудочки для Нормы, вам – свининку или говядинку?
– И то и другое. Мы вечером заберем, – говорил Папочка.
– Вечером балычок будет или кореечка. Ко мне племянники подъедут, но и вам останется.
На дворе стоял 1999 год. Балычок был кстати.
Тяжелые времена наступали, когда Понтий устраивалась в вегетарианские кафе, которые начали появляться в городе. Она их не жаловала, но работа есть работа.
Все близкие, дальние и соседи Понтия садились на диету, жевали капусту, хрустели морковкой и с нетерпением ожидали, когда она вылетит и с этого места. Руководство заведений с вегетарианской кухней оказывалось таким же квелым, как и их меню, и долго не могло сообразить, куда деваются превосходные белые кочаны из Голландии. Тогда окружению Понтия приходилось хрустеть с удвоенной скоростью, чтобы приблизить конец вынужденного поста.
В редкие выходные Понтий пекла пирожки с мясом или с капустой и ходила по гостям. Из гостей она тоже несла, ибо не нести не могла. Уносить принесенное собой было бы странно, поэтому несла она то единственное, что не приносила, – спиртное. С уходом Понтия со стола исчезали початые бутылки, в которых оставалась хоть маковая росинка. Целые бутылки не исчезали, потому что, пока они были целы, Понтий не уходила.
Она могла бы осчастливить своими кулинарными талантами любого мужчину, но мужчины интересовали ее не больше репчатого лука, который даже в лихие девяностые и отходняковые нулевые годы стоил недорого. Лук единственный ни разу не был удостоен чести быть унесенным Понтием с работы.
Вспоминать прошлое Понтий с Папочкой не любили, но Ия знала, что знакомы они с детства и выросли в одном дворе. Точнее, в одной подворотне на Большой Пушкарской улице.
Пока матери пили, дочки превращались в шпану. Потом, в советское еще время, начались темные делишки, которые закончились бы весьма сурово. На счастье Папочки и Понтия, советское время закончилось раньше, чем их делишки. По российскому смутному времени торговля «не только фарцой» потянула на два года колонии для Понтия и условный срок Папочки. Районный суд учел юный возраст, раскаяние и наличие матери, умирающей от рака.
Понтий отправилась в колонию, а Папочка распрощался со спортивной карьерой, которая до судимости еще брезжила перед ним, несмотря на затянувшую трясину делишек.
Про спорт Папочка тоже не любил вспоминать. Когда Ия находила где-нибудь в глубине квартиры, на антресолях или дальних полках шкафов, грамоты лучшей юной пловчихе города, отнимал их и прятал еще дальше. Вернее, отнимала и прятала – по-женски порывисто, горячо, с обидой. Как будто не грамоту вытащили на свет, а постыдный скелет из шкафа. Но у кого нет скелетов несбывшихся надежд.
Из колонии Понтий вернулась досрочно. Там она запомнилась хорошим поведением, вкусными пирожками и младенцем, от которого отказалась при рождении. Правда, также ходили слухи, что ребенка она потеряла еще не рожденным. Скептики утверждали, что никакого ребенка вовсе не было, ибо, во-первых, неоткуда ему было и взяться, во-вторых, все знали любовь Понтия к сочинительству и аферам.
Ия недолюбливала Понтия, но мирилась с ней, как мирилась с тараканами в своем прежнем доме.
Иногда они вместе приезжали в «Карниз», в котором ничего не менялось. Ия чувствовала себя в компании галантных кавалеров, держала Папочку под руку и с торжеством глядела по сторонам. Понтий брезгливо листала скудное меню о трех листах и, видимо, прикидывала, что есть заведения, откуда унести попросту нечего.
В «Карнизе» к ним подсаживалась Муха. Она витиевато клянчила у Понтия и Папочки деньги, но те не поддавались.
– Приходи ко мне, обедом накормлю, – говорила Понтий.
– И вообще шла бы ты поработала, что ли, – говорил Папочка. – Совесть надо иметь.
В один из приездов Папочка много выпил. Был август. На столе стоял арбуз. Взяв у официанта нож, Папочка сам стал кромсать арбуз, а потом дико озираться и размахивать ножом. Что ему не понравилось, было не ясно.