Екатерина Перченкова - Большая жизнь Дугласа Фогерти
Обзор книги Екатерина Перченкова - Большая жизнь Дугласа Фогерти
Все вокруг были безумцы, художники и поэты, а Дуг оказался фантастически (в нашем-то доме) нормален.
Взять хотя бы его утренние пробежки.
Приглядеться хотя бы к его вычищенным тупоносым ботинкам.
И как он ходил и разговаривал, как размахивал загорелыми руками: у меня есть фотография, где Дуг спорит с кем-то возле лодочной станции, одетый в светло-серую футболку и белые брюки, а вокруг небо и пляжный песок. Я кое-что подправил, задрал контраст – и получился ангелический, страшный, сияющий Дуглас, состоящий из головы с ореолом выгорающих волос, длинной шеи и парящих в воздухе отдельных рук. Я возился с этой фотографией полтора дня, а потом врал, что снимок был на плёнке, что единственный отпечаток Дуг забрал и подарил кому-то, а плёнка потом потерялась, и что я ничего не делал, просто увидел и сфотографировал; в общем, что Дуглас был именно такой.
Он был тощий, сутулый и совершенно обыкновенный.
И ещё у него была астма. Мы выкинули ковры и покрывала, а Лиза купила циновки и бамбуковые жалюзи, но он часто возвращался с улицы потрёпанный и поблекший, как будто его изнутри немного подъела моль.
Дуглас Фогерти был абсолютный, эталонный идиот. В том смысле, что совершенно нормальный человек. Обыватель. Пацан.
Он хотел красную машину, потому что это круто, хотел здоровый бицепс, внушительный трицепс, кубики на прессе и фактурную голень. Бегал по утрам, потому что тягать железо не позволяла дыхалка, но Дуг надеялся, что на побережье всё пройдёт – и вот тогда он всем покажет. Хотел Мэгги Райс, потому что у неё были сиськи четвёртого размера и соответствующего объёма задница (я был женат пятнадцать лет, но так и не понял, что там с размерами задницы, какими буквами и цифрами его обозначают в магазинах нижнего белья).
Дуглас Фогерти вёл дневник, писал стихи и рисовал картинки шариковой ручкой на офисной бумаге.
Я смеялся, Дуг, я ржал как лошадь, когда в последний раз пересматривал твоих шариковых баб с несимметричными буферами и ногами разной длины, когда перечитывал стихи, которыми ты надеялся растопить ледяное сердце Мэгги Райс, надёжно укрытое силиконовой бронёй; я плакал, Дуг, когда сжёг всю эту дрянь в песчаной яме за причалом, когда вспоминал, какой ты перекошенный и неуклюжий, и что руки у тебя как у девчонки, и что ты дурак, и как ты сидел у меня в комнате на полу и делал вид, что всё понимаешь.
Я был худшим отцом на свете.
Марк пошёл со мной в поход и принёс домой полный нос соплей, его лихорадило и болела голова, и Грейс тут же решила, что это менингит. Или полиомиелит. Или ещё какой-то смертельный -ит, который целиком и полностью моя вина. Она жаловалась на меня соседям, подругам и таким же чокнутым мамашам на форуме, в котором залипала каждый вечер. Через два дня Марк хотел курицу, маринованную кукурузу и в школу, и Грейс каждому встречному преподносила его выздоровление как чудо и промысел Божий.
Он упал с велосипеда и ободрал локоть. Потому что он был последний в школе, кто ещё не научился кататься на велосипеде, а будь воля Грейс – она в восемь лет усадила бы его в инвалидную коляску и пристегнула ремнём – так ведь безопасно. «Он мог погибнуть! - кричала Грейс, когда я привёл его домой с прилепленной к локтю бумажной салфеткой. – А если бы он ударился головой?»
Мы прожили по отдельности (я – сам по себе, а Грейс – с Марком) ровно тридцать семь дней, когда его сбила машина. На нём были шлем и наколенники, скейт он нёс под мышкой (она разрешила ему скейт, потому что мы развелись и он расстроился), а Грейс крепко держала его за руку, но вот эта машина – и Марка нет, а у Грейс только разбиты колени и подбородок. Некоторое время потом не помню. Я пил; по собственным меркам немного, но каждый день.
И вот тогда начал проявляться наш дом. Я сдал нашу бывшую спальню Лизе и Дереку, хорошим ребятам, от них пахло индийскими благовониями, и они оба были худые и коричневые, как будто вырезанные из сандалового дерева. Комнату Марка сдал Трише, тоже хорошей девушке, она никому не мешала и всё время сидела в интернете. А Дуглас Фогерти появился потом: он был, кажется, младшим братом школьного товарища Дерека, попал в какую-то мутную историю, в общем, ему негде было жить. И тогда мы с Дереком вынесли из гардеробной тумбочку и сняли вешалки, а взамен притащили тахту и журнальный стол. В конце концов, там было окно, так что гардеробную вполне можно было считать за отдельную комнату.
Я любил их. Они меня не трогали почём зря и не мешались. Дерек возился то в гараже, то в душе, усовершенствовал то краны, то сливы, то антенну на крыше. Лиза приносила целые сантаклаусовские мешки мелочей: какие-то свои чашки, какие-то квадратные японские блюдца, подсвечники, циновки, и так радовалась всей этой ерунде, что я тоже радовался: за компанию. Триша неистово хотела замуж за француза, поэтому проверяла на мне свои кулинарные способности и даже ходила со мной по магазинам: французы ведь очень экономные люди, так что и ей надо было научиться. Два француза были уже отбракованы, и оба раза мы с Тришей неплохо посидели до утра на импровизированных поминках по её личной жизни.
Дуглас был другой, он мешался.
Ему было тесно и неуютно в бывшей гардеробной.
Ему было не по себе при Дереке, Лизе и Трише. Это получалось само собой. Я знал, что Дерек занимается йогой, Лиза фермерская дочка, а Триша наследная владелица автозаправки в бегах. Но когда появлялся Дуглас Фогерти с растрёпанными волосами, облупленным от непривычного солнца носом и своей щенячьей ухмылкой, все сразу вспоминали, что Дерек – дизайнер, что Лиза ведёт колонку в журнале, что о рассказах Триши хорошо отзывалась то ли Санди, то ли Мэнди, хрен её знает – короче, эта, которую сейчас повсюду продают в голубых обложках; а вот Дуглас – никто. Такой улыбчивый простачок, скорее симпатичный, но всё равно дурак, которому сначала не хватило ума окончить колледж, а потом не хватило сноровки хоть как-нибудь устроиться.
Дуг был не только глуповат и неудачлив. Если бы мне надо было охарактеризовать его в пару слов – я сказал бы «феноменальная бездарность».
Восемь лет из моих детства и юности сожрала художественная школа мисс Плятцидевски, выжившей из ума полячки, бравшей за занятия такие гроши, что мать моя не утерпела: одержимая игрой под названием «урвать подешевле», она запихнула меня в эту чёртову школу – и я все эти чёртовы восемь лет размазывал по бумаге акварель и темперу, подыхая от скуки. Я до сих пор иногда рисую: потому же, почему другие люди грызут ногти или ковыряются в ушах. И вот Дуглас появился на пороге моей комнаты с бумажным ворохом в руках, сообщил, что ему скучно и что он хочет показать мне свои рисунки.
В мечтах Дуг видел себя по меньшей мере Борисом Вальехо. Он старательно выводил на тонкой бумаге мускулистых девиц в доспехах – доспехи прикрывали только стратегически неприличные места, а мускулы были нарисованы там, где по его представлению они должны находиться. Он рисовал лошадей, драконов, спортивные автомобили и детей. Дуглас Фогерти бросил колледж ради художественной школы и проучился два с половиной года. Серьёзно. Нет, конечно, из колледжа его выгнали за непроходимую тупость, но рисовать он действительно учился – упорно и старательно, изводя всю бумагу, карандаши и шариковые ручки, которые находил вокруг; и действительно ходил в эту свою школу два с половиной года, не пропустив ни занятия. Глядя на даты (всякий его рисунок был украшен старательно выведенной датой и замысловато соединёнными буквами DF), я обнаружил, что сегодняшние и двухлетней давности рисунки не отличаются ничем. Те же беспомощные грудастые тётки с вывихнутыми локтями и подобием варежек вместо кистей рук – Дуг не умел рисовать пальцы. Те же кривоногие лошади, плоские машины и перекособоченные чашки в натюрмортах. Он, видимо, понимал, что ничего не получается, но из последних сил надеялся, что я обнаружу в его мазне что-нибудь интересное.
И я обнаружил, конечно. Точнее, сделал вид. Этим я купил Дугласа с потрохами.
Я хотел завести собаку – наверное, лабрадора, чтобы сидел у меня в комнате на полу, тыкался носом в колени, таскал в зубах палки и приносил на лапах пляжный песок, недолго хотел – ровно тридцать семь дней после развода. А теперь у меня каждый день сидел Дуглас Фогерти и нёс потрясающую околесицу. Дуг был чем-то средним между дыркой в зубе и колыбельной песней, он раздражал и успокаивал одновременно, и думать о нём как о настоящем человеке было сложно. Всех людей, похожих на Дугласа, я выкинул из своей жизни ко всем чертям. Уже лет двадцать как. Потому что бестолковые существа. И то, что с одними мы вместе ходили в школу, а с другими жили в одном квартале, их не оправдывает.
Однажды я подумал, что он – симпатичная обезьяна. Стало неприятно. Пускай уж лучше лабрадор.
Дуг писал стихи. Для своей силиконовой Мэгги. Он читал их мне, а я делал вид, что слушал, а иногда даже слушал всерьёз: это было смешно. Стыдно, но всё равно смешно. Как-то раз, ухохотавшись про себя вдоволь над очередными «фиалковыми глазами», я прочёл ему сто тридцатый сонет Шекспира, и Дуг спросил… Серьёзно, он спросил: «А чем у меня хуже?»