Владимир Масян - Игра в расшибного
Обзор книги Владимир Масян - Игра в расшибного
Владимир Масян
Игра в расшибного
I
Как не крепок недолгий беспамятный сон на рассвете, а Котькины уши улавливали нарастающий скрежет колёс и противное дребезжание первого трамвая, который сыпля бело-голубыми искрами из-под дугового ролика, неспешно поворачивал с площади Фрунзе на улицу Чапаева. Красно-жёлтый вагон с двойными немытыми стёклами в шатких рамах собирал деповских рабочих. Спросонья они понуро переминались с ноги на ногу на остановках под кронами огромных тополей, которыми была обсажена улица. И только ступив на подножку «дежурного», на лицах их появлялось подобие мстительной ухмылки. Ведь они хорошо представляли, как всякий раз, когда молоденькая кондукторша, забавляясь, дергала ремённый шнур звонка, давая раздиравшему в зевоте рот вожатому сигнал к отправлению, в близлежащих домах вздрагивали в постелях жильцы и ошалело искали опухшими ото сна глазами спасительные «ходики». Разглядев застывшие на нижней точке циферблата стрелки часов, облегчённо проваливались в томную дрёму: трамвайная побудка происходила на полчаса раньше призывного пикания московского радио.
Котька выжидал, когда грохот железа прокатится по рельсам мимо его родной двухэтажки, и, чувствуя прилив молодых сил, легко вскакивал на ноги.
На смену ему нужно было к семи. Но такому расторопному парню, как Костя Карякин, чтобы помыться, побриться, впрыгнуть в портки и на ходу застёгивая рубаху и глотая холодный чай, успеть прочитать несколько страниц Гоголевского «Тараса Бульбы», хватало минут двадцать. До проходной Судаковского завода пёхом ещё десять. Итого на всё про всё уходило полчаса.
Получалось, что ненавистный большинству обывателей первый трамвай дарил Котьке утром бесценный час времени, за который тот успевал сбегать на Волгу искупаться; натаскать воды из колонки; проверить, не пересушилась ли вяленая рыба на чердаке; кинуть в голубятне корму белым чистякам и рыжекрылым дутышам и уже на ходу вылить остатки вчерашней похлёбки в погнутую алюминиевую миску дворовой собаке — старому доходяге Бурану. Но главное, по дороге на завод, у него хватало терпения сделать крюк и заглянуть на пекарню.
Там у деревянных некрашеных ворот уже ждал его сосед по двору — подсобный рабочий Иван Кузьмич Фролов, — сухонький, чуть кривобокий мужичишко, который в свои сорок лет выглядел на шестьдесят. Где-то на Шпрее тяжёлый немецкий снаряд обрушил отбитый у немцев же трёхслойный блиндаж, в котором укрывалось отделение морских пехотинцев. Краснофлотца Фролова вроде и не покалечило, только придавило малость, как ему показалось, но и не дало сил распрямиться. Зачах морпех, как опалённый на корню куст чернобыла.
Иван Кузьмич выносил под полой когда-то чёрного, а теперь серого от белой мучной пыли халата горячий калач, который невозможно было спрятать от чужих глаз.
— Посадят тебя, дядя Ваня, за воровство, — подтрунивал Котька над соседом, аккуратно запаковывая золотистый хлеб в восьмиполосную газету «Правда». Иные средства партийной печати для огромного калача были жидковаты.
— Моё воровство честное, — щуря светлые глазёнки и нервно поправляя на голове никогда не снимаемую кепку, ворчал Кузьмич. — Сам знай, под ноги гляди.
— А вдруг?
— Не шуми у браги, а то к пиву не позовут, — отмахивался Фролов.
— Намекаешь?
— А вам бы всё халявку?
— Тогда не забудь стакан ополосни! — Котька расплачивался с инвалидом чекушкой водки по выходным и непременно с утра.
— Нет, новый куплю, — скалился Кузьмич и громко сморкался в полу халата.
Забавно, что он почти никогда не выпивал среди рабочей недели, но по воскресеньям с пробуждением опоражнивал гранёный стакан за павших однополчан и часами сидел молча, не закусывая. В полдень Кузьмич уходил на речной вокзал, где в буфете бражничали фронтовики и где всякому недовольному Сталиным могли запросто свернуть скулу. Несмотря на свою немощь, Фролов слыл известным драчуном и частенько возвращался домой навеселе с распухшей губой. Притом в понедельник неизменно выходил на работу трезвым.
— Передавай наш с кисточкой Семёну Яковлевичу, — Кузьмич слегка касался пальцами засаленного козырька кепки.
— Непременно! — уже на ходу кивал Котька.
Горячий калач бригада дербанила как мальки в запруде брошенный в воду мякиш. Ноздрястый хлеб запивали холодным молоком прямо из горлышка стеклянной посуды.
Кузнечный цех, где они работали, считался вредным для здоровья, и каждому рабочему полагалась бутылка молока. Заводское начальство, конечно, предпочитало выдавать оздоровительный напиток в обеденный перерыв, но в столовой не было больших холодильных камер, и в жару молоко скисалось. Поэтому проволочные ящики с бутылками привозили утром прямо в цех.
Их бригадир, тоже Котькин дворовый сосед, Семён Яковлевич Манкевич для вида хмурил тёмные кустистые брови и показывал на свои вечно отстающие часы на сопревшем кожаном ремешке, но от угощения и сам не отказывался. Медленно поедая выделенный ему ломоть, он каждый раз произносил: «Я вам интересуюсь, когда мы ели такой хлеб?»
Высокая сутулая фигура худощавого и носатого, чёрного лицом и не по летам с чёрными курчавыми волосами Семёна Яковлевича вызывала у незнакомцев оторопь, но свои рабочие знали покладистый характер старика и мало обращали внимание на его бурчание.
— Какой хлеб, какой хлеб! Ум отъешь! Чтоб вы работали, как ели!
— Не зуди, Якилич. Мы согласные: пусть икра будет чёрной, лишь бы хлеб оставался белым.
Когда молоко допивалось и дожёвывался последний кусок калача, Манкевич беспристрастно вопрошал:
— Я вам интересуюсь, сегодня работать будем?
— Якилич, а покурить?
Бригадир с хеканием плевал на свою грубую ладонь и складывал из пальцев кукиш.
— Вот теперь ясно! Погнали наши деревенских!
* * *Невыносимо жаркий июль тянулся бесконечно. Сводящая с ума, изнурительная духота не спадала и ночью. Котька с Милкой спали на полу, укрываясь мокрой простынёй, которую то и дело смачивали в жестяном тазике, стоявшем в изголовье, рядом с продавленным диваном. Но простынь высыхала быстрее, чем под горячим утюгом. Не помогало и ночное купание в Волге, которое лишь на миг остужало крепкие мускулистые тела. Всё же усталость брала своё, и далеко за полночь, разметавшись на ватных одеялах под мерклым светом зеленоватой луны, молодые крепко засыпали.
По лёгкому содроганию стен Котька скорее почувствовал, чем понял, что по рельсам прокатил новенький трамвай Усть-Катавского завода. От этих шума было меньше, но всё равно сон оборвался ровно в половине шестого. Карякин открыл глаза, но не ощутил привычной лёгкости в накаченных мышцах. Тяжёлый, словно свинцом налитый затылок, не давал голове оторваться от смятой подушки. Тупо соображая, Котька уставился помутнённым взглядом в потолок с жёлтыми сочными разводами, которые оставила весенняя вода, сочившаяся, как берёзовый сок, маленькими набухающими капельками сквозь прогнившие доски крыши.
Совсем некстати вспомнилось, что в жеке каждый год обещали покрыть дом оцинкованной жестью и даже присылали мастеров. Те лазили на чердак, деловито постукивали молоточками по стропилам, сочувственно покачивали головами и убеждали жильцов, что на гнильё новое железо плохо ляжет. На том благодеяния властей и заканчивались, а Котька с Кузьмичом осенью латали крышу чем придётся. Иногда, правда, больше советами, пытался помогать им учитель Гункин, которого дворовые в силу мягкости волжского наречия окрестили Гунькиным.
«Вот и Гунькину я чего-то обещал вечером, — напрягал память Котька. — Не зря его баба столько лет секретарствовала в исполкоме, вишь, отхватили на двоих двухкомнатную фатеру в новёхонькой хрущёвке. Далековато будет, где-то на дачных остановках, зато со всеми удобствами. Теперь на эту расфуфыренную курицу капать не будет с потолка. Да и Гунькину не надо бежать в одних трусах да наброшенной на плечи фуфайчёнке через весь двор по морозу в общественный опростатель, где над «очком» студёный ветер гудит как в печной трубе».
На удивление вставать не хотелось, словно и не было призывного звона под окнами. Однако, кривя рот, Котька зевнул, осторожно высвободил левую руку из-под растрёпанной головы Милки, подоткнул под её розовеющую щёку угол подушки и усилием воли заставил себя сесть на скомканном одеяле.
До окна было рукой подать, и он пошире распахнул створки. Но беленькие занавески обессилено висели, даже не шелохнувшись.
Какая-то всполошенная мысль заставила его призадуматься, но Котька так ничего и не вспомнил. Отвлекал досадный звон в ушах и сухость во рту.
Тихо, по-кошачьи, поднявшись, он хотел ступить за занавеску, но по лёгкому сопению догадался, что там спала квартирантка. Котька не слышал, когда та пришла вечером, наверное, уже дрых. И это обстоятельство весьма сильно поразило его.