Анхелес Касо - Навстречу ветру
Обзор книги Анхелес Касо - Навстречу ветру
Анхелес Касо
Навстречу ветру
Хочу выразить благодарность Янику Ле Мену и Алехандро Варгас за их поддержку и понимание.
Рождение, смерть, а между ними — бренность бытия.
Иэн Макъюэн. ИскуплениеВопрос в том, что каждый из нас делает с картами, которые ему сдали.
Амос Оз. Повесть о любви и тьмеМоя мать
Я всегда испытывала чувство зависти к людям, которые управляют своей жизнью. К тем, кто с удовлетворением способен заявить, что самостоятельно, шаг за шагом, построил свое бытие, располагая рядом достижения и промахи, объединяя их, раскладывая положительный опыт вместе с отрицательным, радость поверх боли, словно возводя незыблемую крепость на вершине неприступной скалы. Жизнь этих людей подчинена их собственным помыслам и железной воле, как кровь, бегущая по венам. В их сердцах нет места для страха.
Для меня, напротив, жизнь — явление внешнее. Нечто, напоминающее дымку, которая струится вокруг меня, отбивает свой ритм и заставляет вести себя определенным образом, так, что едва ли можно принять какое-либо решение. Я не делаю осознанных шагов, наполненных смыслом и светлой целью вдалеке, мерцающей в будущем, как маяк, который светит мне в непроглядной тьме. Я не следую по какому-то пути, течению или даже обрывистой и крутой тропе, пробираясь через острые, словно кинжалы, утесы. Я просто плаваю в этой дымке и из последних сил перебираю руками, чтобы не захлебнуться. И больше ничего. Да, иногда на миг появляется голубое небо, зеленые деревья и прелестные бабочки, порхающие среди цветов. А по ночам — мириады звезд, сияющих, словно россыпи драгоценных камней. Но я знаю, что иллюзия продлится всего мгновение. Я делаю глубокий вдох. Дышу. Дышу. И эта холодная, густая, первородная мгла снова обволакивает меня, подчиняя своей прихоти.
Я всегда была трусихой. Робкой, нерешительной и испуганной. Всегда, с самого детства. Думаю, виной тому мой отец. Он был очень жестоким человеком, одним из тех людей, которые идут по жизни, оставляя за собой метку страха, выжженную огнем. Не то чтобы он нас бил: ему этого и не требовалось. Достаточно было его присутствия, которое вызывало омерзительное и леденящее напряжение, резкого и визгливого голоса или взгляда его маленьких темных глаз, двух крохотных зрачков рептилии, пристально следивших за каждым нашим движением. Этот взгляд причинял гораздо более острую боль, чем удар бичом. Каждый день ровно в двадцать пять минут восьмого он приходил домой, и тогда наш уютный мирок, наполненный обыденными вещами, замирал так, словно какое-то колдовство превращало всех в каменные статуи. Наступали часы отчаяния. Моя мать, услышав, как он паркует свою машину у садовой ограды, сразу же выключала радио, которое она слушала по вечерам. Игры моих братьев замирали. Домашние задания вдруг становились для нас непостижимыми, калейдоскоп букв и цифр мелькал перед глазами, и мы никак не могли их поймать. Дом наполнялся напряженной тишиной. Предметы замолкали, застывали, словно не существовало ничего, кроме всемогущего присутствия этого человека, которое наваливалось на нас и на все с нами связанное всей своей тяжестью. Отец ни с кем не здоровался. Он поднимался в свою комнату, раздевался, раскидывал вещи по углам, откуда их тут же собирала мама, надевал пижаму и халат и спускался в гостиную смотреть телевизор. Мама запиралась на кухне, прикрывая беспокойство домашними хлопотами. Мы, объятые ужасом, сидели в своих комнатах и делали вид, что способны понять логарифмы или выучить историю Непобедимой Армады, и ждали его крика. Потому что каждый вечер после своего возвращения отец громко звал по имени одного из нас. Тогда мы должны были немедленно появиться перед ним, с таким чувством, словно мы — крысы, которых вот-вот прибьют лопатой. Даже не утруждая себя тем, чтобы сделать потише телевизор, он спрашивал нас о школьных успехах, которые никогда не казались ему достаточно блестящими, или о ссадине на коленке, появившейся после очередного падения во дворе, или о новом сколе на какой-нибудь стене. О чем угодно, с тем чтобы обвинить нас в чем-то, сказать несколько неприятных фраз и отправить в кладовую. Затем нужно было оставаться там довольно долго, иногда даже на время ужина, до тех пор, пока он не посылал за нами маму. Многие вечера своего детства я провела в этой темноте, охваченная ужасом, слушая поскрипывание полок в шкафах, потрескивание штукатурки на потолке, хруст коробок с новогодними игрушками и осколками разбитой посуды. Я верила, что однажды какое-нибудь чудовище — возможно, огромная черная птица — вылезет из одного из тех шкафов, в котором жило и пряталось долгие годы, и набросится на меня, чтобы навсегда утащить во мрак. Мне хотелось плакать и кричать, но я не могла, потому что иначе это бы услышал отец, и тогда заточение продлилось бы еще дольше. Единственное, что я могла сделать — съежиться в углу и пристально смотреть на луч света из кухни, который через коридор проникал в маленькую щель под дверью, и очень тихо нашептывать, почти не дыша, все песни, которые знала. Мы, бывало, насвистывали их с подружками, водя хороводы или прыгая со скакалкой. Впервые я услышала эти песни от бабушки в ее деревенском доме. Она напевала их, когда мыла посуду или застилала кровать, своим дрожащим, немного визгливым голосом, которым, тем не менее, она очень гордилась.
Упорным пением мне удавалось кое-как успокоить колотящееся в груди сердце, хотя время от времени очередной скрип досок заставлял меня вздрогнуть от испуга. А время шло очень и очень медленно, извиваясь в сумраке, пока не приоткрывалась тихонько дверь, и на пороге не появлялся мамин силуэт. Тогда, ни слова не говоря, она снова возвращала меня в обычную жизнь, где горел свет, слышались вдалеке приглушенные голоса братьев, сидевших в своих комнатах, звуки включенного телевизора в зале, под которым дремал отец, и разливался аппетитный аромат мяса, которое не спеша готовилось на плите.
Я крепко держалась за мамину руку, переполненная чувством благодарности, и на секунду ощущала, как беспокойно бьется ее пульс вместе с моим, уже спокойным. Я садилась рядом с мамой на кухне, довольная тем, что вижу ее перед собой, хотя грустное молчание, всегда окружавшее ее, не исчезало и казалось черной стеной, отделявшей ее от остального мира. Мама носила на лице маску печали, словно это была ее собственная кожа. Но я смотрела, как она суетится, помешивает мясо в кастрюле, чистит картошку, аккуратно гладит рубашки отцу, вещи братьев и мою одежду, и эта рутина, это мерное течение времени, даже ощущение грусти, исходившее от мамы, заставляли меня чувствовать нечто похожее на счастье. Там, рядом с ней, среди простых и ясных вещей, я была в безопасности. Поскольку дети ужинали на кухне, я не видела отца до того момента, когда нужно было пожелать ему спокойной ночи. Это было облегчением как для нас, так и для отца. Хотя мы всегда очень тихо разговаривали и старались не шуметь, чтобы не быть услышанными, здесь можно было болтать о всякой ерунде, пинаться под столом, строить недовольную гримасу, когда нам подавали тушенную с луком печенку, и жадно поедать картофель фри.
Поужинав, мы убирали посуду в раковину и впятером отправлялись в гостиную. Отец пил кофе с рюмкой коньяка и глубокими затяжками курил сигару, от которой по всему дому распространялась омерзительная вонь. «Спокойной ночи, папа», — говорили мы по очереди. А он отвечал: «Спокойной ночи. Спите крепко». И всё. Ни поцеловать, ни приласкать, ни хотя бы улыбнуться, чтобы подбодрить нас и отогнать ночные кошмары, которые могли нам присниться.
Не припомню, чтобы отец когда-нибудь нас целовал. Тем не менее, меня это никогда не печалило. Никогда не возникало такого желания. По правде говоря, я этою не хотела. Я росла, опасаясь его, и это всё, что меня с ним связывало, ощущение ужасного дискомфорта в его присутствии. Но я никогда не тосковала по чувству любви к нему так, будто эта привязанность не относилась к запасу естественных нежных чувств, из которых состоит наша жизнь. Любимые, друзья, члены семьи. Отношения с каждым из тех, к кому мы так или иначе испытываем чувства, образуют потоки, циркулирующие между их и нашими телами, между сознаниями, словно могучая сила, окружающая нас и формирующая мир, который сложно представить без ее существования. Но я спокойно могу представить свою жизнь без отца. Более того, могу представить счастливую жизнь.
Когда отец был при смерти, я сказала ему об этом. Не из мести: я даже не ненавидела его. Ужас, который он наводил на меня в детстве, с годами распространился на всё мое существование, и в конце концов я стала чувствовать к нему лишь безразличие. Не знаю даже, что на меня нашло. Я не собиралась, всё произошло само, как будто все те, кому отец причинил боль, безмолвно назначили меня для того, чтобы дать ему знать об этом в последние минуты жизни. Я дежурила у его постели в больничной палате. Была моя очередь. Отец спал. Внезапно он проснулся и посмотрел на меня. В этом взгляде было выражение бесконечного презрения, словно я была муравьем, которому он мог оторвать лапки и голову, а потом с отвращением растоптать. «Даже тогда, — подумала я, — когда он умирал, ему нужно было смотреть на меня так». Я опустила глаза, чтобы не встретиться с ним взглядом, и увидела, как маленькие бледные руки, всегда пугавшие меня, вырисовываются на простыне, словно два пятна слизи. Я не взяла их в свои, не поцеловала его лоб, не погладила по щеке и даже не пошептала ему на ухо, как поступают любящие дети умирающих родителей. Но я и не закричала, не плюнула, не осыпала его имя проклятиями. Просто что-то внутри моей головы взорвалось, что-то холодное и твердое, как кусок льда, разлетающийся на куски, и я сказала отцу так, словно говорила о фильме, просмотренном накануне: