Ежи Анджеевский - Никто
Обзор книги Ежи Анджеевский - Никто
Ежи Анджеевский
НИКТО
Славное имя мое ты, циклоп, любопытствуешь сведать
С тем, чтоб, меня угостив, и обычный мне сделать подарок?
Я называюсь Никто; мне такое название дали
Мать и отец, и товарищи так все меня величают.
Гомер. «Одиссея», песнь IX, перевод В. Жуковского1. Последнее странствие Одиссея. Волшебница Цирцея на острове Эе, то есть острове Зари, ныне он Люссин. Цирцея, дочь Гелиоса и Персы, дочери Океана, сестра Ээта, царя Колхиды, отца Медеи. Она прядет и поет, сидя у веретена. Как Пенелопа? Пожалуй, так же, но не вполне — есть различие. Пенелопа после двадцатилетней разлуки будет женщиной, преждевременно состарившейся, и когда Одиссей вернется на Итаку, от ее юной прелести мало что сохранится.
На острове Эе много дубов. Дом Цирцеи стоит на широкой поляне посреди острова. Кругом бродят волки и львы. Это люди, превращенные волшебницей в зверей.
Угощенье: ячменная каша, сыр, мед и прамнейское вино со склонов горы Прамне близ Эфеса или же Смирны.
Сын Одиссея и Цирцеи — Телегон.
Имя Одиссей означает «гневный». Он рыжеволосый, широкоплечий, голубоглазый. Так у Гомера? А возможно, я выдумал.
2. Одиссей хочет побывать на острове Цирцеи вовсе не ради того, чтобы увидеть ее или сына, нет, он надеется, что чары владычицы острова Эй помогут ему второй раз сойти в Гадес,[1] чтобы свидеться там со всеми своими близкими и рассказать им — о чем, собственно, рассказать? О чем намерен Одиссей рассказать? Быть может, он сознает, что уже совершил все, что мог совершить?
Пейзаж, мой особый, то есть состоящий из гомеровских элементов, каким был у Пазолини мир Эдипа.[2]
Может быть, так: море, дубы, виноградники, овцы, козы и свиньи, еще цикады. Воздух неподвижен, словно все в мире замерло. И лишь один раз — гроза. Дальний гром, когда Одиссей думает о путешествии. О том, последнем. Но тяжелая неподвижность воздуха все еще длится. И тишина. Вроде того, как бывает во сне, когда все, чему свойственно звучать, совершается в тишине.
Ночь, и вдруг, среди тишины, запевают петухи. Одиссей не сразу догадывается, что их обмануло сияние полной луны. А что, если Пенелопа — лунатичка? Сетования Пенелопы.
Смутные, отрывочные мысли клубятся в его мозгу.
Густая, темная, фиолетовая шерсть овец. Море темное, как вино.
Металлический звук трубы глашатая.
Они поставили стоймя сосновую мачту и, водрузив ее в распорку на середине корабельного корпуса, привязали мачту канатами и на крепких ремнях из бычьей кожи подняли белый парус. Ветер ударил в середину паруса, зарокотала по обе стороны киля темная, как вино, волна.
3. Толстяк — шут еще при дворе Лаэрта,[3] и его сын — тоже шут. Зовут его Смейся-Плачь, потому что он умеет забавлять не только шутками да прибаутками, но и замечательным плачем. Перебив с помощью Телемаха и преданных пастухов всех женихов, Одиссей замышляет не менее жестокую кару для вероломной челяди. Гомер сообщает, что пощадил он только певца Фемия да глашатая Медонта, однако поэт забыл, что среди слуг, любезных сердцу победителя Трои, был еще шут Смейся-Плачь, чуть постарше своего господина, а в давние годы верный товарищ в юношеских похождениях, ратных упражнениях и любовных проказах царевича. Первый, о ком подумает Одиссей, готовясь к своему последнему странствию, будет, несомненно, Смейся-Плачь. И когда беспощадный штиль на много дней остановит Одиссеев корабль средь морских просторов и солнечный зной будет жечь умирающих от голода, жажды и изнеможения, — именно он, Смейся-Плачь, должен лежать на раскаленной палубе рядом со своим господином и другом и скончаться на несколько минут раньше.
— Миленький мой Одисик, друг мой, — прошепчет он запекшимися, беззубыми устами, — хочется мне позабавить тебя в последний раз… Слушай внимательно и постарайся не умереть со смеху: земля наша — просто круглый мячик, что вращается в беспредельной вселенной!
И тут, совершенно неожиданно, неподвижный воздух начинает слегка вибрировать. Еще немного, и вибрация эта должна превратиться в ощутимое дуновение. Одиссей захочет что-то крикнуть, но губы его уже не могут пошевелиться для крика. И ему лишь почудится, будто он кричит:
— Ветер! Смейся-Плачь, попутный ветер!
— Прости меня, миленький Одисик, — ответит шепотом, однако вполне явственно Смейся-Плачь, — но я почти уверен, что сейчас умру. Отвернись, не то смех может ускорить твою кончину. У меня-то уже нет времени отвернуться.
— Смейся-Плачь! — будет беззвучно кричать Одиссей. — Наш корабль начинает дрожать! Ты слышишь? Ты чувствуешь? Мы плывем!
4. Повесть эту о последнем странствии Одиссея, хотя и неутомимого, но уже изрядно утомленного и стоящего на пороге старости, следует воспринимать совершенно так же, как слушают сны, — понимая, что все, что рассказывается, существует по законам собственной своей реальности, связанной с жизнью, но и независимой от нее. Своеобразный характер этой истории не должен сказываться на ее внешней оболочке — насыщенный многозначностью и недоговоренностью, он должен создавать особую атмосферу доверительности, которая — возможно — необходима прежде всего самому рассказчику.
5. Смерть Пенелопы.
Он просыпался в ночной темноте на своем одиноком резном ложе, весь потный под овечьими шкурами. Звал старую Евриклею, дочь Певсенорида Опса, которую еще Лаэрт много лет назад купил за двадцать быков. Евриклею со смолистою лучиной.
Он бродил по пустынному дому, присвечивая себе лучиной. Вино в глиняных сосудах, мука в прочных, крепко сшитых шкурах, одежда в сундуках, запасы душистого оливкового масла, драгоценности — золото, бронза, дорогие украшения.
6. Странствия Одиссея продолжались десять лет. Троянская война — столько же. Ну и, наверно, лет десять должно пройти с момента возвращения Одиссея до его решения отправиться в последнее путешествие? Но пройдет меньше. В этой повести надо принять срок в девять лет.
7. Исмар Киконийский — греки взяли город штурмом и подожгли. Потом на пьяных греков напали киконы.
Остров Кифера — туда их пригнал штормовой северовосточный ветер.
Лотофаги (западная Ливия) — терпкий напиток вызывает кратковременную потерю памяти, наверно, то было вино из лотоса, колючего кустарника, плоды которого, похожие на ягоды мирта, пурпурно-красные, величиной с оливку.
Циклопы — дети Урана и Геи, одноокие великаны с глазом посреди лба. Дикие и свирепые, они живут в удаленных одна от другой пещерах, зияющих на скалистых горных склонах.
Полифем — сын Посейдона и нимфы Фоосы. Зарезав нескольких овец, греки подкреплялись. Ели сыр из корзин, висевших по стенам пещеры. Вечером Полифем возвращается и огромным камнем закрывает вход в пещеру. Доит коз и овец.
Когда Одиссею удается хитростью спасти товарищей и себя самого, жестоко изувеченный Полифем, воя от боли, спрашивает его имя.
Тот отвечает:
Славное имя мое ты, циклоп, любопытствуешь сведать
С тем, чтоб, меня угостив, и обычный мне сделать подарок?
Я называюсь НИКТО; мне такое название дали
Мать и отец, и товарищи так все меня величают.
НИКТО — стало быть, всякий человек.
Лестригоны — племя злобных людоедов, которые убивают всех Одиссеевых спутников на одиннадцати судах и уничтожают эти суда, лишь Одиссей вместе с товарищами спасается бегством на одном судне и наконец причаливает к острову волшебницы Цирцеи.
8. Уже много месяцев стоит над Итакой знойное марево и беспробудная тишина. Вдали, на горизонте, море и небо соединяет мглистая сизая полоса. Воздух недвижим, как перед грозой. Жестяные листья олив повернуты наружу серебристой своей стороной.
Одиссей и Телемах.
— Ты меня слышишь?
— Да, отец.
— Насколько я сам себя слышу, я, кажется, говорю громко и четко? Громко и четко.
— Да, отец.
— Годы не приглушают и не путают мои слова.
— Ты говоришь громко и четко, отец. Я с детства помню твой голос.
— Память ребенка коротка, она как солнечный луч, тонущий во тьме.
— Моя память, отец, знает только дневной свет.
— Ты не помнишь ни одной ночи?
— Помню цвета, формы, звуки.
— А ночные звуки?
— Я помню сны.
— Ты искал меня?
— Возможно. Не знаю. У меня часто бывали крылья. Я летал.
— Как Икар?
— Икар, наверно, был слаб и труслив. А я силен и отважен. Я твой сын.
— Так ты даже во сне никогда не падал?
— Я парю высоко и легко.
— Значит, ты изведал счастье!
Когда они умолкли, тишина, нарушаемая лишь монотонным стрекотом цикад, словно бы стала еще более глубокой и всепроникающей.
— День ли прошел, — сказал Одиссей, — или месяц, год, десять лет, двадцать?