Юрий Поляков - Геометрия любви
Обзор книги Юрий Поляков - Геометрия любви
Юрий Поляков
Геометрия любви
1
Никогда не думал, что стану автором «мужских» романов, интересных, впрочем, также и женщинам. Мне всегда казалось и кажется до сих пор, что членение литературы по половому признаку – нелепость. Однако, как писали в советских учебниках, «художественная реальность часто оказывается шире замысла автора». И вот как-то раз, вскоре после того, как моя семейная сага «Замыслил я побег…» увидела свет, произошел занятный эпизод. Во время пафосного юбилейного мероприятия один из руководителей нашего государства, удивив охрану, изменил направление торжественного движения, решительно направился ко мне, отвел в сторону и тихо сказал:
– А знаете, вы в «Побеге» прямо-таки про меня написали!
Потом он внимательно посмотрел мне в глаза, давая понять, что сообщенная информация совершенно секретная и разглашению не подлежит, вернулся к своим квадратным телохранителям и ушел рулить страной.
Впоследствии я неоднократно слышал подобные признания от своих чиновных и бесчинных читателей, и это навело меня на мысль, что в душе даже самого образцового семьянина таится брачный беглец. А один мой давний приятель сказал даже так:
– Ты, Поляков, сдал нас, мужиков, с потрохами!
Кстати, это выражение – «сдал» – преследует меня чуть ли не с самого начала моей литературной работы. Сначала я «сдал» в повести «ЧП районного масштаба» (1985) комсомол. Потом в повести «Сто дней до приказа» (1987) – армию. Затем в «Апофегее» (1989) – партию. Далее в «Демгородке» (1993) – демократию. Позже в романе «Козленок в молоке» (1995) – писательское сообщество. И вот, наконец, сочинив «Замыслил я побег…», сдал мужиков, как таковых…
Сначала это выражение меня немного задевало, как и то, что критика успех каждой моей новой вещи неизменно объясняла «конъюнктурой». Мне, правда, не понятно, какой «конъюнктурой» я мог руководствоваться, когда в 1980-м писал «Сто дней до приказа», увидевшие свет в журнале «Юность» лишь в 1987 году? Руст приземлился на Красной площади, и всесильная военная цензура впала в кремлевскую немилость, словно именно она пропустила странноватого немецкого летуна в самое сердце Отчизны. И тогдашний главный редактор «Юности» Андрей Дементьев после шестилетнего запрета наконец подписал повесть в свет.
Или возьмем мой «Демгородок» – ехидную сатиру на дорвавшийся до власти постсоветский либерализм. Эта повесть-памфлет писалась в 1991-92 годах, а вышла в журнале «Смена» в те дни, когда танки расстреливали Белый дом. Она вызвала бурное сочувствие читателей и бешенство тогдашнего главного ельцинского администратора, а я надолго попал в список демократически ненадежных литераторов, где, кажется, остаюсь и до сих пор. Если все это – конъюнктура, то, согласитесь, какая-то мистическая и от воли автора явно не зависящая. Но, скорее всего, тут другое: важнейшей составляющей частью художественного дара является интуитивное умение совпасть с главной болью своего времени. Деятели, такой способностью не обладающие, всегда будут барахтаться или в патоке официоза, или в нечистотах вечного сопротивления.
Со временем я понял и еще одну вещь: критики часто мстят писателям за то, что настоящая литература ходит совсем не теми стежками-дорожками, которые намечают для нее теоретики художественного процесса. Вот ведь и постмодернизму отводилась роль главной творческой магистрали, или, как выражаются продвинутые критики, «мейнстрима». А вышло что-то вроде тропки к дачному сортиру. Литератор, добившийся у публики успеха, не запланированного и не предсказанного критикой, непременно будет обвинен в конъюнктуре, даже если изложит свой новый замысел с помощью индейского узелкового письма. Да и леший с ними: критики по сути своей очень напоминают (за редким исключением) лакеев, допивающих из хозяйских бокалов, но воображающих себя при этом дегустаторами, а то и виноделами.
А вот выражением «сдал» я со временем стал гордиться, ибо в это слово на самом деле читатель вкладывает совершенно особый смысл – признает, что тебе, как автору, удалось выйти на некий новый, непривычный, удивляющий и даже шокирующий уровень душевной искренности, социальной достоверности и художественной убедительности. Предвижу чье-то раздражение, но скажу: главная миссия художника и заключается в том, чтобы «сдать» свое время, своих современников да и себя самого, то есть сказать читателям такую правду, какую они сами себе не смеют или еще пока не умеют сказать. Только умоляю, не путайте эту правду жизни с откровенной чернухой, когда вам рассказывают не о жизни, а об отходах жизнедеятельности организма или общества. Разумеется, писатель на белый свет может взирать отовсюду, даже из унитаза, но в таком случае у читателей складывается ложное впечатление, будто весь наш мир населен исключительно задницами и гениталиями. А разве ж это так?
2
Почему я последовательно «сдал» комсомол, армию, партию, демократию и писательское сообщество, объяснить сравнительно легко. Эти сферы жизни были наиболее закрыты, табуированы или мифологизированы – поэтому мое вторжение в запретные сферы и вызывало в обществе шок… Увы, наш читатель не был избалован даже самой обычной художественной достоверностью, ибо соцреализм и диссидентская литература изображали тогдашнюю жизнь лживо. Только в первом случае это была ложь обеляющая, а во втором случае очерняющая. Поэтому некоторое время можно было удивить читателя простодушной честностью, на которую, кстати, способны только начинающие литераторы. Это я с Божьей помощью и сделал, опубликовав в «Юности» свои первые повести.
Причем удивление было настолько сильным, что и теперь, спустя без малого двадцать лет, я встречаю людей, увлеченно обсуждающих мои ранние вещи – «ЧП», «Сто дней», «Апофегей»… Среди этих памятливых читателей попадаются персонажи, невообразимо переменившие свою участь, ставшие владельцами, как говорится, заводов, газет, пароходов. Что им, обладателям поместий на Лазурном Берегу или Рублевке, до моей, например, давнишней «антикомсомольской» повести, ушедшей на дно Истории вместе с утонувшей советской Атлантидой? А поди ж ты! Помнят и обсуждают… Искусство, видимо, таит в себе нечто более могущественное, нежели то, что сконцентрировано в деньгах и во власти, которые правят сегодняшним днем. Искусство же повелевает памятью нации, а в особо выдающихся случаях – памятью человечества.
Но спустимся с горних высот великой литературы в предгорье моего скромного творческого опыта. Начиная с повести «Апофегей», меня, как литератора, не менее, а может, даже и более социально-политической проблематики стала волновать тонкая материя любви, из которой, по сути, скроена и сшита вся наша жизнь. Страсть, привязанность, семья, дети – именно из этого шьется судьба, строится жизненный дом, который кажется вечным, а потом вдруг в одночасье без всякой видимой причины рушится. Почему? Что-то было не так с самого начала, в фундаменте? А может, в несущих балках завелся некий особый жучок – «бракоточец». Так покажите, покажите, как он выглядит! Или же другая ситуация: человек, полагавший жить в этом доме до своего смертного часа, неожиданно убегает из него прочь, в чистое поле. От чего он убегает – от опостылевших брачных стен или от себя самого?
Вообще семейный союз двух человек – странное сооружение, оно может развалиться в пору тихого благоденствия от шанелевого ветерка, поднятого прошелестевшей мимо женской юбкой, а может защитить тех же двоих от бешеных ударов исторической бури. Как это произошло в начале 90-х, когда обрушился привычный, спертый советский мир, и на его обломках в мгновенье ока выросли душные крокодиловые джунгли «новой России». Сколько я перевидал в те переломные годы молодых интеллигентных женщин, которые со швабрами в руках в опустевших ночных барах и офисах спасали свои внезапно обнищавшие семьи! А их любимые мужья тем временем надеялись перележать ненавистные перемены на диванах.
Но были и другие мужчины, наделенные особым даром превращения любого жизненного мусора в деньги. Нет, такой не покорился, он быстро разбогател и вдруг взглянул на свою единственную спутницу с брезгливым недоумением, как на свой некогда единственный, давно залоснившийся инженерский костюмчик. И началась эпоха мужского сексуального реванша, лихорадка эротического приобретательства, чрезвычайно интересная для литератора и печальная для приличных семейных женщин. Когда меня упрекают в том, что в моих постперестроечных сочинениях слишком много эротики, я отвечаю: «Не моя вина, что на смену социализму в России пришел не только дикий капитализм, но и не менее дикий сексуализм!» Наш мужчина расставался с регламентированным советским прошлым по-крупному, словно бы он стал героем непотребного фильма, снятого порнографом-монументалистом. Впрочем, дамы в долгу тоже не остались: в страну на тонких лесбийских ножках вбежал феминизм, а затем брутально зашел и мужской стриптиз с продолжением на дому…