Клаус Манн - Мефистофель. История одной карьеры
Обзор книги Клаус Манн - Мефистофель. История одной карьеры
Клаус Манн
Мефистофель
История одной карьеры
АКТРИСЕ
ТЕРЕЗЕ ГИЗЕ
ПОСВЯЩАЕТСЯ
Все слабости человека прощаю я актеру, и ни одной слабости актера не прощаю человеку.
Гёте, Вильгельм МейстерПролог
1936
– Говорят, в одном промышленном центре на западе Германии осудили больше восьмисот рабочих. Все проходили по одному процессу. Всех в каторжную тюрьму. На большой срок.
– А я слышал, что их было всего пятьсот. И еще больше ста даже не судили – убили тайком за убеждения.
– А что, правда у них такие низкие заработки?
– Ужасно низкие, и все ниже и ниже, а цены растут.
– Оформление оперного театра к сегодняшнему торжеству обошлось, говорят, в шестьдесят тысяч марок. Плюс по крайней мере сорок тысяч марок других расходов, да еще прибавьте убытки в связи с закрытием театра на пять дней из-за подготовки к балу.
– Милый семейный праздничек, день рождения, видите ли.
– Чудовищно, а ведь хочешь не хочешь, надо в нем участвовать.
Оба молодых иностранных дипломата, любезно улыбаясь, раскланялись с офицером в парадном мундире, подозрительно глянувшим на них сквозь монокль.
– О, тут весь генералитет!
Они вновь заговорили, лишь когда офицер в парадном мундире оказался вне пределов слышимости.
– Все они говорят только о мире, – горько заметил один.
– Интересно, надолго ли их хватит, – весело усмехнулся второй, кланяясь низенькой даме из японского посольства, шедшей под руку с великаном в морской форме. Рядом с ним она казалась совсем маленькой и очень изящной.
– От них всего можно ждать.
К обоим атташе присоединился господин из министерства иностранных дел. Молодые люди тотчас принялись восхищаться великолепием праздничного убранства.
– Да, это во вкусе господина премьер-министра, – слегка смутился господин из министерства иностранных дел.
– Но какой блеск изобретательности, – поспешили заверить его молодые дипломаты чуть не в один голос.
– Безусловно, – выдавил из себя господин с Вильгельмштрассе.
– Такого великолепия нигде, кроме Берлина, и не увидишь, – успел добавить один из иностранцев.
Господин из министерства иностранных дел секунду помедлил, потом вежливо улыбнулся. Наступила пауза. Все трое осматривались, прислушиваясь к праздничному шуму.
– Невероятно, – шепнул, наконец, один из молодых людей, на этот раз без всякого сарказма. Он был в самом деле потрясен и даже несколько подавлен окружавшим его великолепием. Воздух был насыщен благовониями и освещение так ярко, что ему слепило глаза. Чуть недоверчиво, но с благоговением он смотрел на мерцающие огни.
«Где я? – подумал молодой человек, он был представитель одной из Скандинавских стран. – Ну и убранство – просто невероятно. Даже страшно. Что-то подозрительна мне веселость этих нарядных господ. Движутся, как марионетки, – угловато и даже вроде дергаются. В глазах ожидание, взгляд неприятный – много страха и жестокости. У нас люди смотрят не так – приветливей, свободней. У нас… И смеются у нас не так. Да… У нас на севере. У этих смех язвительный, и в нем слышится отчаяние. И что-то наглое в нем, вызывающее, и безнадежно злое, и печальное. Люди с чистой совестью так не смеются».
Пышный бал, данный по случаю сорокатрехлетия премьер-министра, распространился на все помещения Оперного театра. Нарядная толпа текла по длинным фойе, кулуарам и вестибюлям. В ложах, убранных дорогими драпри, откупоривали шампанское. Из партера унесли стулья, там танцевали. Оркестр, разместившийся на сцене, освобожденной от декораций и кулис, был столь велик, что вполне мог исполнять по меньшей мере симфонию Рихарда Штрауса. Звучала, однако, всего лишь странная мешанина из военных маршей и джазовой музыки. Правда, джаз в рейхе презирали по причине негритянского происхождения, но вельможный именинник на своем торжестве не мог от него отказаться.
Здесь собрались все те, кто что-то значил в этой стране, – все, кроме самого диктатора, сославшегося на болезнь горла и переутомление. Не было также кое-кого из партийных выскочек – но это так, плебеи, их просто не пригласили. Зато тут блистало несколько наследных принцев, и множество князей, и почти вся придворная знать. Весь генералитет вермахта, влиятельнейшие финансисты и промышленники, члены дипломатического корпуса – в основном представители малых или отдаленных стран; несколько министров, несколько знаменитых артистов – о благосклонном отношении юбиляра к театру знали все – и даже один поэт очень демократичного вида. О нем было известно, что он снискал дружеское расположение диктатора. Всего разослали около двух тысяч приглашений. Из них около тысячи почетных с правом бесплатно наслаждаться празднеством; прочие должны были платить по пятьдесят марок за вход, и таким образом часть издержек окупалась, а остальная часть ложилась бременем на тех налогоплательщиков, которые не принадлежали к ближайшему окружению премьер-министра и ни в коей мере не входили в состав элиты нового немецкого общества.
– Какой чудесный праздник! – воскликнула дородная супруга рейнского фабриканта оружия, обращаясь к жене дипломата из Южной Америки. – Мне так весело, я так счастлива! Вот бы всем людям в Германии и во всем мире было так же хорошо, так же весело, как мне!
Жена дипломата из Южной Америки, плохо понимавшая немецкий, кисло улыбнулась: она скучала…
Счастливую фабрикантшу разочаровало это отсутствие энтузиазма, и она двинулась дальше.
– Простите меня, дорогая! – сказала она, изысканным движением подбирая сверкающий шлейф. – Мне надо поздороваться с моей старинной приятельницей из Кельна – матерью директора государственных театров, вы же знаете – великого Хендрика Хефгена.
Тут американка, наконец, раскрыла рот, чтобы опросить: «Who is Henrik Hopfgen?»[1] – что дало повод фабрикантше потрясенно воскликнуть:
– Как, вы не знаете нашего Хефгена? Хефген, моя дорогая, а не Хопфген, и Хендрик, а не Хенрик – он придает большое значение этому маленькому «д»!
Но она уже метнулась к изящно одетой матроне, которая под руку с поэтом – другом фюрера важно плыла по залу.
– Дорогая фрау Белла! Мы ведь не виделись целую вечность! Как поживаете, моя дорогая? Не тоскуете иногда по нашему Кельну? Правда, здесь у вас такое блестящее положение! А как поживает Йози? Ах, какое прелестное дитя! Но прежде всего: что Хендрик, ваш великий сын? Боже, как он вознесся! Ведь он почти равен министру! Да, да, дорогая фрау Белла! В Кельне так не хватает вас и ваших изумительных детей!
На самом деле миллионерша никогда не интересовалась фрау Беллой Хефген, пока та жила в Кельне и пока сын ее еще не сделал такой головокружительной карьеры. Дамы были едва знакомы. Никогда фрау Беллу не приглашали на виллу фабриканта. Но теперь веселая и благостная богачка так и вцепилась в женщину, сын которой считался близким другом премьер-министра.
Фрау Белла благосклонно улыбалась. Она была одета очень просто, но не без кокетства. На ее гладком, отливающем черным блеском бальном платье сверкала белая орхидея. Седые скромно убранные волосы пикантно контрастировали с еще довольно молодым, чуть подкрашенным лицом. Широко раскрытые зеленовато-голубые глаза приветливо, но сдержанно смотрели на болтливую даму, обязанную и своим потрясающим ожерельем, и длинными серьгами, и парижским туалетом – словом, решительно всем великолепием – оживлению немецких военных приготовлений.
– Грех жаловаться, нам всем живется неплохо, – сказала со сдержанной гордостью фрау Хефген. – Йози обручилась с молодым графом Доннерсбергом. Хендрик немного переутомлен, он столько работает.
– Ну еще бы! – Лицо фабрикантши выражало почтительность.
– Разрешите вам представить нашего друга Цезаря фон Мука, – сказала фрау Белла.
Поэт наклонился к усыпанной бриллиантами руке, и болтовня тотчас полилась снова.
– Ах, как интересно, я ужасно рада, я тотчас же вас узнала по фотографиям. Вашей драмой «Танненберг» я восхищалась в Кельне, постановка хорошая, правда, хорошая, конечно без того блеска, каким нас избаловали в Берлине, но вполне приличная и, без сомнения, достойна всяких похвал. А вы, господин государственный советник, вы же проделали такое огромное путешествие, весь мир говорит о ваших путевых очерках. На днях они у меня будут.
– Я видел на чужбине много прекрасного и много уродливого, – скромно отвечал поэт. – Но путешествую я не только ради собственного удовольствия, а скорее с миссионерскими целями.