Николай Атаров - Избранное
— Да не вертись ты, — снова успокоил брата Пушкарев-старший.
Но фурмовщик ни разу не упомянул Болоева. Он говорил о том, как можно хорошо работать, и привел в пример сегодняшнюю смену Багашвили.
— Когда же мы дадим наконец сто тонн в сутки? — спросил он и замолчал, ожидая ответа.
— К Новому году дадим! — крикнул начальник цеха.
— Завтра дадим! — крикнул кто-то из другого конца.
— Завтра дадим! — поддержали со всех сторон.
— Нет, завтра не дадим.
Фурмовщик так нескладно это сказал, что все насторожились, увидели в нем маловера, ни больше ни меньше. Тем более — новенький.
— Дадим завтра, — поправили его на разные голоса.
— Завтра не дадим, — твердо возразил фурмовщик и с виноватой улыбкой пояснил: — Завтра-то ведь я выходной.
Последним выступал Иван Шадрин. Начал он словами привычными: «Мы, беспартейные большевики». Но вскоре разволновался, раскраснелся, пока не сорвал голос и не пустил петуха. Все засмеялись и стали аплодировать.
— Как тебе не стыдно: так кричишь! — с притворным ужасом подал голос Болоев.
Он тоже встал, нахлобучил папаху и криво осклабился. Его веселила вдруг наступившая тишина, он всем бросал вызов: нате, ешьте!
— Мне не стыдно, за мной вдогон не бегали, — рассудительно возразил Шадрин и вдруг, будто все, что он до того говорил, была шутка, закончил добрым и ласковым голосом: — Не хитри, Самсон Георгиевич, ведь знаю я: плохо тебе, плохо.
И погрозил пальцем.
Дома нечем поужинать, Болоев пошел в ресторан. Он сел за стол, заказал бифштекс, водку. Он старался никого не видеть. Некоторые столы были сдвинуты, там было шумно и весело. А на эстраде стояла радиола. То и дело кто-нибудь уходил на эстраду, присаживался к радиоле, настраивал ее.
Только одну пару видел Болоев: жена Багашвили вошла с обжиговым мастером, они бросили ботинки с коньками под стол и заказали кофе. Наверно, собрались на каток.
«Хитрить нельзя, кричать нельзя, что еще?» — сосредоточенно обдумывал Болоев и вдруг с внезапно проснувшимся любопытством стал разглядывать голубоглазую жену Багашвили, эту веселую блондинку. Ему хотелось убедиться в том, что Багашвили тоже несчастен или будет несчастен в свой срок, все равно. Ему так нужно было в этом увериться. Но, кажется, он ошибался. И вдруг он ясно услышал, как кто-то за близким столом рассказывал вполголоса:
— А Клава-то с начальником ОРСа, он ее на свиноферме спрятал.
Болоев расплатился и пошел домой.
Он был простужен, болели ноги, не мог заснуть. Он открывал глаза — в темноте комнаты сыпались искры с лопаты, потом желтое сияние кипящей меди померкло, он увидел нестерпимо синее небо своей родины, далекого края. А коза-то некормленая, надо бы заколоть! «Свой нрав выказывает…» — услышал он внятный голос Шадрина. И то, как бегали люди, не обращая на него внимания, как шевелили лопатой золотую, звездастую, тягучую массу, — все было в его дурном сне выражением неприязни этих людей к нему, — нет, — лютой ненависти новых, откуда-то набежавших людей.
Разбудил телефонный звонок.
— Вам хорошо слышно, Самсон Георгиевич? — взахлеб, будто их сейчас разъединят, кричал Пушкарев-младший. — Мне тоже слышно! Слышали вчера?
Болоев отдалил от себя трубку на вытянутую руку. «Слышно не слышно, какой дурак!»
— Меня хотят заменить. Тебе слышно? — сказал Болоев в трубку.
— Как же это у них получится?
— Вот так. Ты, дурак, не заменишь. А другой заменит. Цауштн, меня уже заменили.
Издалека донесся смех:
— По домашней линии? В этом смысле и безоговорочно?
— Молчи, дурак. Ты дурак-младший, понял? Они хотят, чтобы я, как козу, доил конвертор. А я не доярка.
— Иди в отпуск, Болоев, — сказал директор. — Устал, — значит, в отпуск.
— Зимой? Что придумал.
— В отпуск, в отпуск езжай.
— Цауштн, не поеду. Что придумал — зима, работа.
— Зима — вот именно: валенок не хватает. Ты отдай свои валенки фурмовщику, а сам поезжай на юг, отдохни.
Болоев снял папаху. Седая на висках, плешивая голова была мокра от пота. Он вытер пот ладонью.
— Старый стал? — спросил Болоев.
— Поиздержался, батенька. Нельзя так.
— Я, батенька, здоровый, не поиздержался, — передразнил Болоев. — Мне сам нарком говорил: «Какой ты здоровый, крепкий, Болоев!» Разве я хуже стал?
— Ты какой был, такой остался. Вот в чем беда.
Болоев долго молчал.
— Значит, не такой, раз баба уходит.
— Это не главное, — поспешил возразить директор, он сочувственно вздохнул. — Ушла баба? Что ж ты ее отпустил?
— Я в цехе был. Цауштн, девка… — поморщившись, сказал Болоев. — Ушла — вот и стало мне плохо.
— Скандальный ты человек, Самсон. Тебе этого валенка товарищи не простят. Уезжай с глаз долой. А там видно будет. Тогда возвращайся.
Болоев понял, что не о чем разговаривать. Он надвинул папаху на брови, как джигит. Пошел из кабинета, взявшись за ручку двери, остановился.
— Как думаешь, этот артист, Ярошевский, выдержит?
— Нет, думаю, не он, а Багашвили возьмется.
— Такой газ — крыша и та ржавеет. А слабый человек разве может выдержать?
Директор встал, улыбнулся.
— Нет, думаю, не выдержит.
Болоев понял: директор хочет его утешить. «Ага, проговорился, сукин сын», — подумал Болоев. Так велика была его тоска, что он не огорчился разговором, а, наоборот, обрадовался, что хорошо понял директора.
А на улице Шадрин пристал. Дожидался, что ли?
— Что ж, Клавка-то не вернется? — Так он спросил без всякой злости и пошел рядом.
— К начальнику ОРСа ушла, там сытнее. Зачем насмехаешься?
— А ты что делаешь? Валенками кидаешься. Мы народ простой, необидчивый, но таких невежливых вещей никому не позволим.
— Чего ты прицепился? Цауштн, отстань от меня.
— Черта лысого! Я и пошел над тобой посмеяться. Отстану, как же…
— Что ты как репей пристал?
— Иди, иди, нипочем пропадаешь!
— Цауштн, сам пропади!
— Вот мы с тобой свыкнулись, сжились, хоть и враги.
— Что ты зудишь? Что зудишь?
— А ты чего таишься? Что в цехе, что в доме. Какой вражеский характер придумал. Клава ушла — ты скажи, не утаивай. Ведь родственники стали. А то по ночам скачет, ищет. Знаешь, как говорят: не искал бы ты в селе, искал бы в себе.
— Придет девка. Козу прирежу. Она придет, будем шашлык есть.
— Не придет, не обманывайся. Раз ушла так скрытно, значит, не придет. Не воротится.
— У нас приходят.
— И у вас не приходят. Что врать-то, Самсон? Хоть ты будь японец, хоть мексиканец, а девки всюду уходят одинаково.
— Что ты меня дразнишь, Шадрин?
— Иди, иди.
— Цауштн, говори — чего дразнишь?
— Глупый человек, я с тобой по-хорошему иду, тебя дражню. Ты уважать должен. Так медь дражнят, как я тебя… Ты старый человек, чтобы ты себя сам не истомил, вот я тебя и дергаю и дражню.
Болоев вздохнул.
— Эх, ты-и-и-и-и, цауштн… — И молча пошел рядом с Шадриным.
Они закололи козу, освежевали ее и опять ссорились: каждый хотел по-своему. И вместе жарили ее. Из трубы болоевской сакли густой дым валил — там двое спорили, горячили кровь, вспоминали обиды и провинности. И поздно вечером Шадрин звонил на свиноферму и просил свинарок разыскать дочь, чтобы им вместе подумать, как сделать, чтобы зря не пропал Мазепа.
1935—1964
НЕОКОНЧЕННАЯ СИМФОНИЯ
(Из цикла о войне)
Изба
Над большой дорогой с краю села, на косогоре, стояла изба. С тех пор как война вошла в среднюю полосу России, каждый вечер в избу шли ночевать с дороги военные люди. В ноябре готовилось большое наступление. Войска двигались к фронту безостановочно: артиллерия, пулеметы на вьюках, двуколки с минометами, танки. Пехота шла ходким шагом, с тем русским здоровьем, которому нипочем в пути и снег по колено, и вьюга, слепящая глаза. Но к вечеру кони задыхались. Свет фар блуждал по снегу, ища колею. Ветер и тьма гнали людей под крышу.
В избу входили ослепшие от вьюги, в набухших полушубках, с промокшими варежками, в заиндевевших шапках. Приходили и в хромовых сапогах, которых никак не просушить за ночь.
Хозяйка посыпала земляной пол желтым песком, изба была так чиста, что никто не лез в нее, не обметя метелкой валенки в сенях. С темнотой окна запирались ставнями. Старуха нарубала еловых веточек три-четыре охапки, совала их в печку, и по ним бежали веселые смолкие огоньки. За окнами шумела фронтовая дорога, слышались приглушенные сугробами голоса и нытье буксующей машины; там были свет фар, ветер и снег. А изба — как дубовый дедовский шкаф. И каждый, пригревшись, пьянел от усталости. Доставали из мешков кто селедку, кто шпик, кто концентраты. Фронт — рукой подать: люди становились дружней и отзывчивей.