Александр Рекемчук - Избранные произведения в двух томах. Том 1
— А куда? — поинтересовался я.
— К народу, к массам. Недалеко. Сорок два километра. В двенадцать будешь дома… Нет возражений?
— Лично у меня нет, — сказал я. — Только вам нужно с директором договориться, с Владимиром Константиновичем. Если разрешит — пожалуйста.
Он остановился, полез за пазуху, достал оттуда новую сигару, отгрыз конец, выплюнул, раскурил от зажигалки, сощурился.
— М-да… — сказал Виктор Викторович с нескрываемым сожалением. — А я предполагал, что имею дело со взрослым человеком.
— Где уж нам? — вздохнул я. — Мы еще маленькие. Дурачки мы.
— Теперь вижу.
Я круто повернулся и зашагал прочь.
— Женя! Погоди.
Он догнал меня, озабоченно дыша.
— Ну, зачем же… зачем же так? Давай поговорим серьезно. Я хочу, чтобы ты понял…
Чтобы я понял? А я и так уже все понял. Давно понял. С первого взгляда. И с первого его слова.
Я сразу же понял, что этот Виктор Викторович — жулик. Хотя он и был в моднючей шляпе, хотя он и дымил заграничной сигарой. Подумаешь! Всяк знает, что у нас эти дорогие сигары не шибко дороги и любой пижон может курить тот же сорт сигар, который раскуривает Форд или какой-нибудь там Роллс-Ройс.
Словом, я тотчас понял, что передо мной — жулик. Из тех, про которых пишут фельетоны в газетах. И я не ошибся. Ровно через год этот Виктор Викторович угодил в фельетон, а потом в тюрьму. Хорошо, что к тому времени я перестал с ним знаться. Лучше бы я с ним вообще никогда не знался. Но пока мы стояли с ним в тихом переулке близ Пресни и вели разговор лицом к лицу.
— Давай поговорим серьезно, — повторил Виктор Викторович. — Я хочу, чтобы ты понял. Ну, скажи, почему везде и всюду этот Лобертино?
— Робертино, — поправил я.
— Ну да, этот самый Лоретти. Куда ни плюнь. Почему? Откуда у нас это преклонение перед заграницей, а?
Я пожал плечами: не знаю, мол. И действительно — откуда?
— Что же у нас, в России, нету голосов? — продолжал возмущаться он. — Нету талантов? Нету своего Лобертино?
— Робертино, — поправил я, досадуя.
До чего малокультурный тип. Слова не может выговорить. А ведь в шляпе, с сигарой. И хотя он, конечно же, явный жулик, но, наверное, имеет какое-то отношение к искусству. Хотя бы отдаленное, раз ведет со мной подобный разговор. Как это ни грустно, но среди людей, имеющих отношение к искусству, попадаются иногда очень малокультурные люди. Свое-то прямое дело человек знает — играть на скрипке, на трубе, и ведь неплохо играет, отлично даже, а вот после раскроет рот, скажет словцо — мать честна, прямо слушать стыдно, уши вянут. И вот сейчас мне было крайне досадно, что этот Виктор Викторович — такой малокультурный человек. «Лобертино…»
Мне это было тем более досадно, что в его словах был свой резон. То есть я был с ним отчасти согласен. И впрямь, откуда у нас преклонение перед заграницей? Робертино, Робертино, Робертино… Будто ничего другого и нет, кроме Робертино!
— Женя, — сказал Виктор Викторович, заметив, должно быть, что я раздумываю. — Ну что ты раздумываешь? Ведь ты будешь выступать не один. У нас — концертная бригада. Готовая программа. Но в программе должен быть гвоздь. И гвоздем будешь ты. Ты будешь гвоздем!
Нет, это и впрямь какая-то вопиющая несправедливость. Что ж у нас, в России, нету голосов? Нету талантов? Да в одном только нашем училище найдется немало голосов почище, чем у Робертино.
— Женя, — сказал Виктор Викторович, — ты будешь получать двадцать рублей за каждое выступление. Пока договоримся — десять концертов…
Нет, это уж наверняка в нашем училище найдется двадцать таких голосов, как у Робертино Лоретти. А всего у нас в училище двести человек.
— Значит, завтра, — сказал Виктор Викторович.
— Во сколько?
— В семнадцать ноль-ноль. Вон на том углу, видишь?
— Да.
— Подойдет микроавтобус.
Он деловито оглядел меня с ног до головы.
— Так, насчет костюма… ну, это мы подберем. А потом сам купишь. Теперь насчет репертуара. Надо бы что-нибудь дать из Лобертино…
— Робертино.
— Ну да, из Лоретти. Публика потребует… Ты знаешь?
Я, конечно же, знал все эти «Джамайки», всех этих дурацких «Попугаев». Знал каждую ноту и каждую интонацию. Я ведь говорил, что еще с детства умел схватывать на лету любую мелодию. А тем более теперь. Но как быть со словами?
— Слов не знаю.
— Это я предусмотрел, — кивнул Виктор Викторович. И достал из-за пазухи бумажки, исписанные от руки. — Держи.
Я скользнул взглядом по верхней бумажке.
— Разберешь?
— Но ведь это… итальянский?
— Итальянский, конечно. Самый итальянский. Какой же еще?
— Я не знаю итальянского. Мы учим немецкий.
— Почему?
Кто его знает, почему. Я и сам удивлялся, почему в нашем училище преподают немецкий язык. Ведь всем известно, что музыкантов следует обучать итальянскому. Должно быть, итальянского учителя трудно найти.
Виктор Викторович озадаченно повертел в руках листки. Наморщил лоб.
— Так ведь буквы одинаковые? Заграничные буквы? Какая разница…
«Заграничные буквы». Жуть что за тип!
— Ладно, — сказал я, забирая листки.
— В семнадцать ноль-ноль, — напомнил Виктор Викторович.
— Ладно.
«Значит, завтра», — сказал он. И до этого завтра, до семнадцати ноль-ноль, у меня оставались сутки с хвостиком. Еще было время подумать. Потерзаться сомнениями. Проявить сознательность. Все как следует взвесить… Представляю себе, как бы он там вертелся, на углу, дожидаючись меня, со своим микроавтобусом, со своей дурацкой сигарой. А я бы даже мог спрятаться за углом и хихикать в кулак. Можно бы и еще кого-нибудь позвать из наших — скажем, Гошку Вяземского, полюбоваться на эту картину. Ведь сдохнешь со смеху, а?..
Только ничего этого не было. Никакой картины. И никаких терзаний.
Вернее, так: мне просто неохота об этом рассказывать, про то, как меня грызла совесть. Как я целую ночь из-за этого не спал. Не хочу. Не желаю оправдываться. Потому что люди оправдываются вовсе не для того, чтобы их другие пожалели, а чтобы самих себя пожалеть: ах, я бедный, несчастный…
Нет, не буду. Тем более теперь, когда все и было, и быльем поросло.
А не спал я тогда всю ночь не из-за себя, а из-за нашего директора, Владимира Константиновича.
Дело в том, что незадолго до этого к нам в училище заявлялся милиционер — молодой щеголеватый старшина. Они с Наместниковым сидели в кабинете часа, наверное, два. И больше никого там с ними не было. Однако тотчас всем сделалось известно, о чем шла речь.
О Кольке Бирюкове! Его милиция все-таки нашла в том прекрасном месте, куда он забрался. Но ему, на счастье, уже исполнилось шестнадцать лет. И теперь он был полноправным гражданином, которого нельзя просто так ухватить за шиворот и препроводить восвояси. Милиционер-то, собственно, и приходил к Владимиру Константиновичу лишь затем, чтобы поскорее отправили Колькины документы туда, где он теперь проживает, чтобы ему там выдали паспорт. (Ну, все в точности, как он мне сам описал, будто бы по плану — вот какой он молодец, Николай Иванович!)
Однако для подобного разговора не требуется двух часов — тут хватило бы и пяти минут. А они сидели целых два часа: старшина милиции и Владимир Константинович Наместников.
И, как я слыхал, беседа у них была не только насчет документов.
Вроде бы милиционер осторожно справился, как бы это так обеспечить, чтобы наши мальчишки больше никуда не сбегали и их не приходилось искать по всему Советскому Союзу. А директор ему на это сказал, что случай с учеником Бирюковым не правило, а исключение, результат душевной драмы, эксцесс. А милиционер вежливо спросил: нельзя ли, дескать, в дальнейшем предотвратить эти эксцессы и душевные драмы, нельзя ли предпринять какие-нибудь меры, чтобы у мальчиков не пропадали голоса? И тут наш Владимир Константинович очень расстроился, даже раскричался и заявил, что он, к сожалению, не господь-бог и не царь природы, а то бы давно навел соответствующий порядок.
Тем бы дело и кончилось, и, может быть, об этом разговоре никто ничего не узнал, кабы там не произошло дальнейшее. Этот щеголеватый старшина милиции, уже откланявшись, чуть замешкался и робко попросил Владимира Константиновича послушать его. То есть послушать, как он поет. У него вроде бы лирический тенор, и он участвует в милицейской самодеятельности, и ему бы хотелось знать, что скажет профессор насчет его голосовых данных?..
Вот уж это было в точности известно всем — не по слухам. Все слышали своими ушами, как старшина пел в директорском кабинете ариозо Ленского.
И все видели, как он уходил: сияющий от радости.
А Владимир Константинович Наместников сразу же после этого визита слег. У него и прежде было неладно с печенью, а теперь болезнь обострилась. И он после разговора с милицейским старшиной пролежал в больнице полтора месяца.