Гариф Ахунов - Ядро ореха
— Шамсутдин Салахиев! Собирайтесь!
Побледневший Шамук, словно ожидая защиты, жался ближе к Ардуанову. Мирсаит-абзый спокойно спросил у милиционера, за что забирают, узнав, мол, за скандал и драку, убедительно настаивал на прощении парня, прибавляя, что такого больше не повторится.
— Вот еще безобразие! — накинулся на него милиционер-татарин. — Вместо того, значит, чтобы своевременно доставлять нам нарушителей порядка, вы, старший в артели, покрываете их и способствуете тем самым... кгм... кгм... Ай, нехорошо!
Дважды повторять не стали — уткнули Салахиеву в спину железный страховитый наган да и увели, не успел он даже поужинать.
Артель притихла, словно вдруг обездоленная. Потом все вместе накинулись на Певчую Пташку; мол, ты зачинщик, болтун проклятый! Ты языку удержу не знал, ты. Дразнишь, так знай, кого дразнить, глупец бестолковый. Ты дразни тех, кто с отцом-матерью рос, там хоть до коликов задразнись — они и усом не пошевелят. У сироты ведь душа, что струна у скрипки: чуть дотронься — и стонет уж невыносимо. Чего будем делать, если Шамука не выпустят теперь? На тебе это черное дело, Фахриев, на твоей совести.
Нефуш — Певчая Пташка, испросив у Ардуанова разрешения, побежал — из барака еще на цыпочках — относить Шамуку «передачу».
Когда прибежал обратно, окружили его артельщики.
— Ну, как там?
— Видел Шамука-то?
— Плачет небось, конечно...
— Ой, ой-ой, родненькие, кто не видел — не убудет, тот, кто видел, — пусть забудет, господи, спаси и помилуй. Ежели засядешь туда, и не думай, что скоро выберешься, вот так. Там, братцы, не сказывают: душенька-голубонька, бабочка-малявочка, певчая ты пташка, звонкая соловушка — бац! Трах! И за тобой навек закрылись железные замки запоров. Там, братцы, ограда вот такая высокая, как меня на меня поставить, а снизу еще старшого — ох! — а сверху в два ряда колючая проволока. Только было подкрался я к забору да приставил глаз к махонькой щелке, как закричит откуда-то сверху солдат с ружьем: «Стой, стрелять буду!» — так я, братцы, верите, за версту от того забору очнулся, не заметил, как и пробежал столько...
— Эх, бедняга Шамук, говорю, ужели не воротится теперь, а?
— Вот брат, как не доглядишь за нермами, как дернутся оне, так и бывает.
— Нефуш все, он довел!
— А вон и у него же фонарь под глазом.
— Фонарь, он того... то зажгется, то погаснет... а чего Шамуку делать? Правда, Пташке и приврать ничего не стоит.
Шамук воротился через два дня. Увидев его живым и здоровым, артель возрадовалась, словно поймав живую белку. Было в артели куда больше ста человек — все, как один, бросились к Шамуку, расспрашивали его, хлопали по плечу, щелкали языками, качали головой, словом, жалели и здравили в честь возвращения.
Ардуанов подошел к Шамуку после всех артельщиков, когда те уже наговорились и нащелкались вдосталь, выведя Салахиева одного на лесную тропу, долго расспрашивал тоже, что и как. Сказал под конец:
— Ну, сынок, напугался я было чуть не до смерти, думаю, упрятали тебя навовсе. Давай уж, чтоб более не попадаться, веди себя как следовает...
— Сказать честно, Мирсаит-абзый, вот честно? Поклялся я там, мол, если на этот раз выкарабкаюсь, никогда, ну, никогда! — не подниму на человека руку. Никогда, ну, никогда!
— Верно это?
— Чтоб мне провалиться. Чтоб мне солнца больше не увидеть.
11
— Ну ребята, начинаем наш первый урок.
За длинным, корявым столом в бараке сидели человек двадцать мужиков-артелыциков. Услышав: «ребята», они громко захохотали, и вслед за этими бородатыми «детьми» засмеялась молоденькая «учителка».
Лет ей, наверное, девятнадцать. Черные, волнистые волосы заплетены в тугие косы. Из-под густых, темных бровей смотрят на мир большие карие глаза. Смотрят пристально-внимательно и добро. Нос у нее ровный, красивый, губы розовые, полные, а когда они раскрываются, между передними зубами щелочку видно. Маленькая такая щелочка, потешная. Ах и учителка! Словно сестреночка младшая... А Мирсаит-абзый ее сразу признал: в конторе-то в тот день она была. Точно, она.
Артельщики — люди тяжелые, очерствевшие от долгой разлуки с родными краями, со своими женами. Эта юная «учителка» словно пробудила их, зажгла ясную зорьку в шершавых душах. Нефуш — Певчая Пташка, Шамук да Киньябулат — они что, сами еще зелены, но даже Мирсаит-абзый и тот почувствовал, как и тогда, в конторе, какое-то странное волнение. Увидел вдруг свою Маугизу, что осталась в Старокурмашеве, детишек... Эх, привезти бы их с собой, жить бы вместе, жить не тужить...
До сладкой боли ясно, зримо вспомнилось Ардуанову сватовство его к дочери Шайхелислама Маугизе.
Как раз перед германской то было. Приглянулась ему Маугиза — синеглазая, стройная, как таловый прутик. Да вот беда, по ее улице с гармонью не побродишь: мечеть стоит, и опять-таки мулла там живет. Потому и поджидал ее Мирсаит у родника или на берегу Шибаза. Придет Маугиза белье полоскать — Мирсаит уже тут как тут, коня поит. А парень он был тогда видный, в плечах косая сажень. Друзей много, аж за двадцать верст на сабантуй приглашают. Приезжает Мирсаит, борется, побеждает, все награды берет, — ну чем не пара любой красавице? Да есть у джигита один изъянец: богатства в его семье нету. У Шайхелислама оно, богатство. Ну разве ж примет он сватов от Мирсаита? Не примет. Вот и приходится парню через сестренку Галию действовать. Галия письмецо принесет, письмецо отнесет. От Мирсаита зазнобушке Маугизе, от Маугизы — ему.
— Вот, ребята, это — черная доска, — вздрогнул от голоса «учителки» Мирсаит-абзый. — А меня зовут Зульхабира. Вот это — мел. Он, как солнца светлый луч, к вашим душам белый ключ.
— Замуж-то успела выскочить? — спросил Нефуш.
— Нет еще, не успела, — сказала «учителка». — А что?
— Так просто. Дай, думаю, спрошу.
— На спрос суда нет...
— А как же тебя величать-то будем?
— Фамилия моя Кадерматова.
— А-а-а, Кадерматова! Аха. А можно тебе, Кадерматова, словечко одно молвить?
— Если нелепое, лучше не надо.
— Нет, это лепое. Сказать?
— Ну, попробуй?
— Помнится, в деревне у нас песню пели. Как она значилась... Аха! «Бабочка, ты бабочка...»
Артельщики притихли, заскорузлыми лапами поза-жимали рты — ну, счас отколет! Нефуш распевно продолжал:
— Певчая ты пташечка, ласточка залетна, Зульхабира, жисть моя, ипташ Кадерматова, скажи на милость, какой же из меня, коту под хвост, писарчук? Дак ты взглянь на мои грабли — лопата поболе да кирка потяжеле, вот это по мне. Какой же такой карандаш в них стерпит, в этаких-то ручищах?
Зульхабира, подойдя к нему, взяла грубую, мозолистую руку и от души захохотала. Наверное, представила, как крошится в «этаких граблях» несчастный карандаш. Смех ее так и сразил Певчую Пташку, без ножа зарезал. «Ах и учителка, — артельщики от восторга защелкали языками, — востра, брат, востра!»
Кадерматова раздала своим будущим ученикам тетрадные листочки, на двоих артельщиков по одному карандашу. Смешливо взглянув .на Нефуша, велела переломить их пополам, заточить, и дяденьки-ученики провели в своих тетрадях первые черточки.
С этого дня ее воля стала для бородатых детей законом.
На первых порах и самой Зульхабире, и ее ученикам приходилось туго. День-деньской копают землю артельщики, ну, ясно, устают, как черти, и карандаш, собака, так и вывертывается из негнущихся пальцев. Частенько кто-нибудь роняет голову на исписанный каракулями листок, и в шуршанье бумаги вплетается басовитый облегченный храп.
Ну да к чему только не привыкает человек! Через месяц-другой привыкли и они. Одно занятие в неделю — это показалось им даже мало, артельщики стали просить еще, вот два раза — ничего бы!
— А...ры...бы...а — арба, глянь-ка — арба! — получив из черненьких, пляшущих перед глазами буковок знакомое слово, они радовались, как настоящие дети.
Молодые схватывали науку читать довольно-таки быстро, а у старших дела были плохи. Взять Бахтияра Гайнуллина — в жизни человек книгу не держал, не видел даже, и вот, тыкая в буковки огромным, почерневшим пальцем, выводит:
— Кы...а...ры...гы...а...
— Ну, что же получилось? — выпытывает учителка Зульхабира.
— Не знаю, — упорствует Бахтияр-абзый.
— Карга, карга[43] получилась, — суется Нефуш.
— Сам ты карга, — не нравится это обидчивому Бахтияру-абзый, — рот раззявил да каркаешь, цыц! Сопля зеленая...
— Ребята, ребята, — вмешивается Зульхабира, — дразниться нехорошо. Откажусь я от вас, добалуетесь. Живите тогда неучами.
Она велит остальным писать буквы, рисует на доске куском мела образец, а сама садится рядом с тугим на учение Бахтияром-абзый в сторонке. И с удивительным терпением втолковывает ему, быть может, в сотый раз, из каких таких буковок собирается совсем необидное слово «карга».