Сергей Черепанов - Родительский дом
— Нет, дельное было ружье, — не согласился Чумаков. — Шестнадцатый калибр, дальнобойное, и дробь кучно ложилась. Здесь почему-то вся дробь вразброс?
— Теперь оно уже отстрелялось. Со дна не достать.
— Зря ты его забросил туда.
— Скажи спасибо, что вгорячах самого тебя не сломал, как сухую лесину.
— Но бьешь хлестко. Сразу сбил меня с ног.
— Убегал бы! Или ждал, что кинусь к тебе целоваться?
— Испугался. Ты, как леший, вылез из камышей и в драку…
Чумаков легонько попарил ему веником спину, стараясь не бередить ранки. Кувалдин, закрыв глаза, молча переносил боль, расслабился, гнев в нем утихал.
— Маловато жару, — сказал он, хотя Чумаков уже весь обливался потом. — Плесни на каменку еще раза два.
— Уши жжет!
— Поддавай, говорю! Ишь, как разнежился в городе.
Спасаясь от острого жара, хлынувшего из каменки, Чумаков минут десять сидел на полу, поливал себя холодной водой, а Кувалдин так и не слез с полка, похлестывал себя веником, сгибался и разгибался, покуда полностью не распарился.
В предбаннике они сдвинули скамейки поближе к окну. Чумаков попробовал выковыривать дробинки шилом, но ранки закровоточили.
— Валяй без инструмента, выдавливай пальцами, как бабы с лица угри удаляют, — сказал Кувалдин. — Заодно терпеть…
Удалив таким способом дробь и смазав пораненные места водкой, Чумаков пристально осмотрел добытое.
— Эта дробь не моя!
— Ты стрелял — и вдруг не твоя, — не поверил Кувалдин.
— Мелкая. Бекасинник. А у меня крупная дробь. Можешь убедиться.
Он достал из патронташа несколько патронов, выковырял шилом пыжи.
— Действительно, не похоже, — сравнив, недоуменно произнес Кувалдин. — А чудес не бывает…
— Мог быть кто-то другой, — невольно начал припоминать Чумаков. — Вечером, когда я возле копешки устраивался на ночлег, подходил ко мне парень, тоже с ружьем, только с одноствольным, тридцать второго калибра. Попросил спичками поделиться. Я думал, он тут мимоходом. А ты, когда ловушку доставал, как стоял: лицом к восходу?
— Восход был у меня за спиной.
— Значит, были мы с тобой лицом к лицу.
Кувалдин посоображал и кивнул головой:
— Пожалуй. С того места, где ты стоял, мне в спину не мог попасть.
— А кроме того, — облегченно вздохнул Чумаков, — я сидячую птицу никогда не бью, только в лёт. На этот раз тоже намеревался с первого выстрела поверх камышей спугнуть выводок, поднять на крыло, потом уж из второго ствола послать в цель. Наверно, тот парень стрелял одновременно…
— Ну, что же, Степан Чумаков, зачти мою оплеуху в отплату за Анну и дай бог не встречаться нам, — не уступил Кувалдин. — Ружье я тебе деньгами возмещу, паспорт после бани отдам, убирайся и не поминай меня лихом. За оказанную помощь спасибо. Один бы я не управился.
— Позвал бы Анну, если фельдшера хотел избежать.
— А ты имеешь ли понятие о мужском достоинстве? Лично я скорее подохну, чем покажу себя жене в неприглядном виде. Она может пожалеть, поспособствовать, а в душе посмеется и с той поры уважать перестанет. Муж для нее всегда обязан быть на большой высоте. Сколько годов потрачено, чтобы ее к себе приучить… — Он явно проговорился о том, чего не следовало никому говорить. — Насчет фельдшера тоже не велико достижение. Пришел бы не насморк лечить. Моментом вся деревня узнает. И почнут ребятишки вслед дразнить: «Дядя-подранок!» Прозвище повесят, и носи его потом, как собака ошейник!
Продырявленную дробью рубаху он бросил в печку, на каленые угли, а пепел смешал с золой, затем с хозяйской дотошностью прибрал в бане, смыл полок, надел чистое белье, у зеркала причесался.
— Как же ты, Спиридон Егорыч, объяснил Анне это неурочное мытье в бане, да еще вместе со мной? — добродушно спросил Чумаков, уже не опасаясь новой вспышки озлобления Кувалдина. — Она ведь меня узнала…
— Соврал. Встретились, дескать, на Длинном болоте, старое знакомство припомнили, а ты, дескать, с вечера оступился в камышах, продрог за ночь и попросил побаниться. А что в дом тебя не позвал и чаем не напоил, так это уж мое право, ни к чему Анне сердце травить.
Ревность опять заклокотала в нем, взгляд потемнел.
— Всполошил ты ее, а я оплошал, не следовало тебя ей показывать.
— Я не виноват перед ней, — искренне сказал Чумаков. — Не могу догадаться, за что ты меня то и дело облаиваешь? Когда-то и что-то было. Не век же помнить! Была Нюра Погожева. Теперь уже нет той Нюры, а есть Анна Кувалдина, почти незнакомый мне человек. Она твоя, и отбирать ее я не намерен. У меня своя семья есть.
— Она ведь за тебя замуж-то собиралась…
Кувалдин словно захлебнулся на этих словах, отвернулся и молча начал обуваться.
Чумаков на минуту прикрыл глаза; опять нахлынула не то боль, не то горькая досада. Любил ведь Нюру! А судьба разлучила. У Нюры заболела мать, младшие сестренки были еще несмышлеными, и она не решилась уехать. Договорились так: приедет в город позднее, он ее подождет. И не приехала. На письма не отвечала. Последнее письмо, которое он ей написал, вернулось с отметкой почты: «Адресат получать отказался». Почему? Надо было тогда же съездить сюда, повидаться, выяснить, но заговорило чертово самолюбие, обида, притом, спешить из дальней дали, куда его занесло, без надежды, без уверенности в успехе, казалось, уже не было смысла. Из родни тут никого не осталось, мать заколотила избенку и переселилась в другие края, к брату. Постепенно любовь к Нюре утихла, на место утраченного пришло другое. Так уж водится: все заживает от времени.
— Немало случается казусов: рассчитывал на одно, получилось совсем иное, — сказал он, стараясь казаться равнодушным. — Я собирался, а ты женился.
Кувалдина это даже взбодрило: ведь он оказался в выигрыше, достиг, утвердился, а жизнь назад не пятится: что его, то навеки его — силой не отобрать. И соблазнила сладость отмщения.
— Теперь дело прошлое, — усмехнулся он. — Я только того и ждал, когда ягодка со стола упадет. Пока ты здесь отирался, не мог я с тобой потягаться. Ходил в клуб, пялился на деваху, с тоски помирал. Даже потом, когда ты уехал, она и слушать меня не хотела. Уламывал ее, уговаривал: «Забудь Степку! Пока с матерью валандаешься, он себе в городе другую найдет. Любил бы, так не оставил бы одну».
— Тогда ты подлец!
— Смотря по тому, как рассудить и с какой стороны посмотреть, — нашелся Кувалдин. — Я тебя подлецом считаю, ты — меня. Каждый соблюдает свой интерес. Я совестью поступился не ради себя, а ради Анны. Что ее ожидало? Чем ты мог ее осчастливить? Сам-то еле-еле, на голой стипендии, на чужих квартирах, на всем покупном. Я ведь насквозь прочитывал ваши письма и знаю, как она отвечала: «Милый, любимый, без тебя и песни не поются!» Моя сеструха в ту пору письмоноской работала, так делай вывод: связная ниточка, не доходя, обрывалась…
— Боже мой, — как от удара, замотал головой Чумаков. — Люди без совести!
— А зачем совеститься, если иных путей не нашлось! Я ведь не по-твоему, а от души Анне счастья желал. Этакой товар, да за дешевку нигде не купить. Сама-то Анна много ли в себе разбиралась? Ты поманил ее, песни ее нахвалил, свел девку с ума, будто она такая звезда, что с большой лестницы не достать, и тем ей только страдание доставил. Зато я хоть совестью попустился, больше ни в чем себя упрекнуть не могу. Все для Анны, все для нее! Чего же ей еще надо?
— Теперь она для тебя лишь поет?
— Выкинула она эту блажь. Недосуг. Вечером телевизор посмотрим и спать: мне поутру на работу, а ей успеть бы по хозяйству управиться, — не поняв, что имеет в виду Чумаков, ответил Кувалдин. — Только иногда, если меня нет поблизости и никто ее не услышит, попевает вполголоса. А ведь пыталась было тоже уехать. Когда в тебе разуверилась, узнала где-то про народный хор при Дворце культуры в городе. Я за ней по пятам хожу, про свою любовь твержу, а она одно повторяет: «Помоги добраться туда!» Вскоре выпал путь, послал меня директор совхоза на заводе запчасть получить. Взял я Анну с собой. И по дороге решил: «Нельзя ее в тот хор допускать. Потеряю вконец. Девка смазливая, найдутся охотники, пойдет она по рукам, слыхал, какая у артистов вольность насчет разного прочего? И пришлось снова совесть похерить. Задержался я там, нашел к руководителю хора подход, вечер посидел с ним в ресторане, выложил: дескать, невесты лишаюсь и поделать ничего не могу. Ну, он ее на второй день принял на пробу, послушал песни и начисто забраковал: «Не мечтай, девушка, нет у тебя настоящего голоса. Для деревни годится, а в наш хор, извини, бездарностей не берем!»
Чумаков молча слушал эту поганую исповедь, наливался гневом. Он убил бы Кувалдина, окажись ружье. Убил бы! А Кувалдин между тем, понимая, что Чумаков переживает самые горькие, страшные минуты душевного потрясения, с новой усмешкой добавил: