Николай Корсунов - Мы не прощаемся
— Знаете, почему наш поселок называется Лебяжьим? — Григорий не отрывал напряженного взгляда от дороги. Большие короткопалые руки ловко перехватывали баранку, вертя ее то влево, то вправо. Голос у него был спокойный, будничный. — Когда-то, рассказывают, на нашей старице водились лебеди. Было их видимо-невидимо, как песку в море. А сейчас даже перелетные не останавливаются. Слишком много охотников развелось. Бьют всякую живность не из нужды или там спортивной страсти — просто так, от дури. Я бы ввел такой декрет, что... А почему вы такая худая, Люба? Студенческая жизнь?
— Это меня госэкзамены подтянули.
— Мы вас на молоко, на сало, на хлеб пшеничный... Поправитесь! Только не очень старайтесь. Я лично недолюбливаю перекормленных. Вот я сразу после армии почти год начальника райветлечебницы возил. Он чуть старше меня, но, знаете, раздобрел. Глаза у него сытые-сытые. Всего, мол, достиг, все имею: образование, положение, персональную машину. Похлопывает он меня по плечу. «Учиться надо было, Гриша, учиться!» И такое меня зло заело, что выразиться не могу. Нас в войну осталось без отца трое, я еще ползал. С войны отец калекой вернулся. А колхозным инвалидам, сами знаете, какая пенсия назначалась! Все мы пошли работать. Возил я его со службы и на службу, возил к теще на блины и на рыбалку... Не представляете, Люба, сколько во мне зла накопилось! Бросил я своего начальника и возвратился в колхоз.
Люба подняла воротник пыльника — брызги дождя пробивались через щель между боковым стеклом и дверцей.
— Видимо, вы провели жирную демаркационную линию, разделив мир на ученых и неученых?
— Я ничего не проводил. Просто меня злят жирные лентяи. Ведь тот начальник ни черта не делал. Спирт казенный глушил да у чабанов бесбармак лопал!
Люба подумала, что Григорий — типичный неудачник. Вовремя не удалось закончить школу, потом армия, а теперь семья засосала. Таких немало на земле. И они очень завистливы.
— Итак, мостик. Пронеси меня, царица небесная! — Григорий с озорной улыбкой глянул на Любу. — Как скажу: «Пронеси меня...» — обязательно проскочу... Весной в районе за десятый класс экстерном сдавал. А в алгебре я — двенадцать часов ночи. Беру, знаете, билет и шепчу мысленно: «Пронеси мя, царица небесная, подсунь мне тринадцатый билет, тринадцатый и только тринадцатый, ибо выучил я лишь его, сердечный!» Не поверите — точно тринадцатый вытащил! Четверку схлопотал...
Ливень ушел дальше с яростным и сочным шумом, а по ветровому стеклу моросили реденькие капельки, будто вечерняя мошкара билась о сталинит. Люба опустила стекло со своей стороны. То же сделал Григорий. Кабина наполнилась горьковатым запахом полыни, омытой ливнем, запахом мокрой половы.
Любе стало весело. Она тихонько рассмеялась. Григорий стрельнул в нее удивленным взглядом.
— Если б вы знали, как я плохо о вас думала!
— Ничего неожиданного. Я о себе тоже нередко плохо думаю.
И он замолчал. Возможно, все-таки обиделся на нее, возможно, сосредоточился перед трудным переездом Наконец кивнул:
— Вон наша заботушка!
Перед спуском он остановился.
Размытая грязная дорога спускалась в глубокий овраг На дне его после дождя скопилась вода. В ней отражались сваи и настил деревянного мостика. Подъем был крутой и скользкий. Кто-то по нему выехал несколькими минутами раньше. Григорий сказал: председательский «вездеход» прошел. Открыв дверцу, он стоял на подножке и меланхолично смотрел на выезд. Люба смотрела на парня: что скажет? В этой большой кудлатой голове рождались совершенно неожиданные мысли. Так оно получилось и на этот раз.
— У нас председатель уже на второй женат. С первой разошелся — детей не было. С этой три года живет. Детей не прибавилось. А уж под сорок ему. И оттого, похоже, скучно им живется. Обедал я как-то у них. Едят, молчат, чисто навек выговорились. Две фразы за полчаса услышал: «Ты что без хлеба ешь?» и «Подсаливай борщ». А «вездеход» председательский хорошо выбрался, ни разу не оскользнулся. Нам бы передок ведущий... Ну что, Люба?!
— Пронеси мя, господи! — вспомнила она.
Григорий засмеялся, захлопнул дверцу.
— Не господи, а царица небесная! Я женскому полу больше верю. Другие не верят, а я до крайности верю. Вот уходил в армию, моя подруга в знак верности мне взяла и остриглась. Подчистую! Дескать, ждать буду, Гришенька, можешь залогом взять мою косу. Н-да-а... Коса осталась при мне, а стриженая подруга через три месяца вышла замуж за того самого начальника ветлечебницы. Другой бы на моем месте давно... а я все верю ей. Верю, что она бросит своего жирного дурака и придет ко мне. Без веры, Люба, никак нельзя жить, — закончил он, включая скорость. А Любе думалось, что мысли его были сейчас не о «подруге», а о лощине, которую надо перескочить с тяжелым грузом. Это угадывалось по его лицу, серьезному, с цепким, устремленным в низину взглядом. — Кабы не прицеп у нас... Ну, пронеси мя, царица небесная! Сто граммов за твое здоровье выпью!..
Машина осторожно заскользила вниз. И только когда миновали две трети спуска, Григорий дал полный газ, чтобы набрать скорость и с помощью инерции выскочить на кручу. Взвыли колеса, разбрызгивая грязь. Сгорбившись, Григорий впился руками в баранку, глазами — в дорогу. На скулах взбухли желваки.
Метров пять не дотянул мотор до верха: забуксовали скаты, и через несколько секунд машина поползла назад.
Григорий высунулся в приоткрытую дверцу, смотрел назад, подруливая так, чтобы прицеп не свалился с моста. — Загорать нам теперь, товарищ доктор. Темно скоро станет, как у ведьмы в мешке.
— А до поселка далеко?
— Пять с половиной километров. По спидометру. А по грязи — шесть с гаком, как говорят на Полтавщине. Вот теперь нам, пожалуй, пригодились бы ваши маринованные галушки.
— Я пойду пешком. Скажу там, чтобы прислали за вами... Не смотрите на мои туфли, я разуюсь!
— Сидите, сейчас что-нибудь придумаем.
Он заглушил мотор и закурил. Спичка озарила его широкоскулое, озабоченное лицо.
От накаленной за день земли густо парило. Словно не ливнем похлестало ее, а горячим банным веником. Лощина наполнилась теплым влажным туманом. Он ворочался, клубился, точно готовился к ночлегу в этой неуютной сырой низине.
Григорий, попыхивая огоньком папиросы, молчал. Докурив, щелчком отправил в темноту окурок, красный пунктир чиркнул в тумане и пропал. Затем включил подфарники и задний свет: «Как бы кто рогами не врезался в доски или радиатор!» И вылез из кабины, звучно захлопнув за собой дверцу. Обошел машину, остановился у Любиной подножки.
— Ну, вы сидите, а я потопаю. Трактор пригоню. Час туда, час — обратно. Не боитесь?
— Нет.
Чавкающие шаги Григория долго слышались во влажной темноте. Потом они растворились далью. И как-то явственнее проступила тишина безлунной ночи. Слышно стало, как капала вода с мокрых досок. В небе проявились робкие звезды. То в одной, то в другой стороне вдруг запевал жаворонок, словно опьяненный ливневой свежестью. Удивительная птица-жаворонок: в степи он раньше всех просыпается и позже всех засыпает. Вокруг темно, а он сидит под кустиком ковыля и самозабвенно рассыпает трели. Как только появятся первые лучи, вспархивает, сияя белокаемчатыми крыльями, и набирает, набирает высоту, наверно, очень ему хочется поскорее увидеть солнце.
Сейчас Люба по-своему воспринимала внезапное пение жаворонков: скучно им, страшно сидеть в одиночестве, когда в траве все время что-то шуршит — то ли хитрая лисица подползает, то ли просто ветер качает сухие верхушки ковылей... И встрепенется, покличет песенкой малая птичка — отзовись, душа живая, чтобы не так страшно было! И, глядишь, откликнется ей другая, третья серенькая хохлатая птаха. Светлее, радостнее жить, когда рядом друзья, близкие...
ГЛАВА ТРЕТЬЯ
Проснулась Люба рано — заря еще только-только высветлила окна. Проснулась, наверно, оттого, что спала не на привычной жесткой койке в студенческом общежитии, а на мягкой жаркой перине. Хозяйка уложила ее на свою широкую кровать под двумя мужскими портретами, украшенными бумажными цветами. Такие большие фотографии в рамках обычны для деревенских горниц, на них, как правило, изображены подретушированные до неузнаваемости муж и жена в нарисованных фотографом сверхэлегантных костюмах и галстуках, кои, возможно, и не снились хозяевам портретов. А здесь женщины не было. Люба еще ночью, когда приехали, обратила на это внимание. Слева, в казачьей фуражке, заломленной набекрень, красовался бородач с унтер-офицерскими нашивками на погонах. Рядом немолодой уже красноармеец в пилотке со звездочкой.
Быстро светлело. Верхние звенышки окон слабо подрумянились, будто их накаляли на медленном огне.
У противоположной стены, на такой же высокой кровати, как у Любы, зашевелилась Анфиса Лукинична. Села, спустив на домотканый коврик босые ступни, опутанные толстыми бугристыми венами. Широко, сладко зевнула и перекрестила рот. На руке, которой хозяйка обмахнула рот, не было пальцев, лишь торчали короткие обрубки. Люба поняла, что Беспалая — это не фамилия Анфисы Лукиничны, а прозвище.