Евгений Белянкин - Генерал коммуны ; Садыя
Но горком стоял на своем:
— Такая организация руководства строительством и нефтедобычей уже не удовлетворяет. Для промышленности нужна другая система. Ведомственные рогатки мешают работать. Дошло до чего? Чтобы отремонтировать трактор, ему необходимо совершить турне в Баку.
Но горкому отвечали «опытные» специалисты:
— Так надо. Это планирует министерство. У нас там ремзавод.
И вот Садыя в обкоме. За этот маленький период она часто наведывалась в Казань. Всякий раз, провожая ее на пароход, Панкратов шутил:
— Сами себе заботу нашли. Но с точки зрения пролетариата…
Он был одним из тех начальников, кто твердо поднял руку «за».
В обкоме, в отделе, Поляков Иван Кузьмич выкладывал перед Садыей кучу всяких бумажек:
— Вот сколько на вас пишут всякой чепухи, Садыя Абдурахмановна, даже грязью поливают… У вас усталый вид. Я рекомендовал бы вам в санатории… хотите, оформим.
— Седые волосы появились, что ж, но в санаторий не поеду.
Столяров Кирилл Степанович, насмешливо сдвинув брови, большие, лохматые, и разглядывая Садыю широко открытыми голубыми глазами, говорил другое:
— Да, вид у тебя, Садыя, усталый, но не едешь правильно. Дело надо довести до конца. У нас тоже здесь перепалка. Жмут. Тебе я могу сказать по секрету. Между нами. Вопрос острый. И для вас и для нас. И там, «наверху», он не определен. — Он сделал жест, и Садыя поняла, где это там, «наверху». — Он всех затрагивает; для всех ясно, что теперешняя дорогостоящая организация руководства промышленностью тормозит; нужны новые формы. Но есть кому и мешать: тот же Мухин все время сидит на проводе, как мышь перед мышеловкой, — сплошные указания сверху, и от кого — от самого заместителя… То-то.
Он потер рукой переносицу, слабо улыбнулся, в глазах его проглядывала усталость.
«Вам тоже нужен отдых», — подумала Садыя и встала.
— Ну, прощай, — сказал Столяров. — Ни пуха ни пера. Да, еще одно слово. У нас на бюро было жарко. Хорошо вы нас поддержали. Я на днях вылетаю в ЦК. Вопрос ставится ребром. И не только нами. Есть человек, который сумеет по-настоящему понять все, в целях укрепления нашей промышленности. Есть такой человек…
Из Казани она приехала нерадостная. Шел мелкий, какой-то противный дождь.
Через неделю ожидалось большое сражение. Партактив. Он состоялся в новом, только что отстроенном клубе нефтяников. Коммунисты с мест поддержали горком.
— Мы еще раз повторяем, — словно острием ножа резал Галимов, приехав с буровой, — нужны новые формы управления промышленностью.
Напрасно кипятились некоторые. От инженера Аболонского даже пар шел:
— Это приведет к анархии.
— Ишь ты, паутину ткет… любезный…
В коридоре Галимов взял под руку Балашова.
— Я давно хотел с вами встретиться. Понимаете, у меня там задание по дипломному проекту.
И, увидав у Сережи торчавший из кармана пиджака карандаш, вдруг чему-то усмехнулся. Прошел Аболонский, чисто выбритый, торжественный. Он весело похлопал по плечу Балашова.
— Если о жизни красиво говорить, можно отличиться.
Галимов насторожился: «Застрянет где-нибудь вот такая ржавая булавка и время от времени колет».
После партактива Садыя и Панкратов были в обкоме.
Мухин выглядел бледным, чувствовалась заискивающая нотка.
Садыя поняла: не взяло. А Столяров улыбался:
— На, Садыя, прочти. Скоро будет в газетах.
54
Пощупала Марья живот, ощутила биение живого и несладко улыбнулась. Еще для всех была загадка, а для нее все ясно, — с каждым днем она чувствовала, как округляется, прибавляет в весе. Уже складками платья не скрыть, и стала она чаще бывать в цветастом халате; Аграфена сначала не поверила, но не поверить было нельзя. «Неужто Марья?.. Грязную душу и мылом не вымоешь…» Волнение охватило Аграфену. «Ах, ты, мегера, какова: матери ни слова, все утаила…» Сильная и резкая Аграфена вдруг ослабла, словом обмолвиться боялась. «Как же это?.. Ничегошеньки не придумаю…» Сон оставил ее. Из рук все валилось.
— Степа, у Марьи-то ребенок будет.
— Дура… Я что, семилетний, не вижу, что ль!
— Делать что будем?
— Родить…
— Охальник, слова доброго не вытянешь. — И обиженная Аграфена взялась было дошивать Борьке рубашку, но какое там шитье, когда иголка в руках дрожит.
— Степа, ума не приложу. Девка-то наша… — И, закрыв лицо руками, заревела. — Извелась я вся… головушка моя бедная. Побранила бы, и легче бы стало, да как бранить-то: дочь родная! Спросить не могу.
Степан ворчал:
— Пропало бабье трепало, все вытолкнуть из семьи скорее хотела, корыстолюбка.
— Жалеючи я…
Но и Степану было тяжело, хотя принял он все с полным смирением: «Грех на виду, под лавку не сбросишь, да и к чему…»
— Перестань, Груша, житейское — оно не постыдное.
И Марья и Аграфена боялись открыться друг другу. Аграфена, не зная сама чего, выжидала. Марья читала в ее глазах постыдный страх и тревогу, но молчаливо выдерживала взгляд — она приготовилась ко всему.
Даже Борьке все стало ясно. По секрету он сказал Марату:
— Марья-то наша рожает…
— Ну?
На сомнения Марата он горестно покачал головой:
— Без мужа рожает. Кто? — неизвестно. Мамка извелась и меня в угол теперь не ставит.
Марья гордо держала голову. А один раз даже резко осадила Сережу:
— Ну чего пятишься? Живота моего испугался?
А все оттого, что Марья ждала насмешки, осуждения в глазах других, иного отношения к себе. А этого не было, все словно понимали ее.
Но однажды Марья зашла к Сереже; она была веселая, с еще более подурневшим лицом, но светлыми, чистыми глазами.
— Я на минутку, сейчас спрошу и пойду. — Марья немного заалела, но села. — Сережа… достань мне вон ту книгу, говорят, интересная… — И запнулась. Побледнела. Схватившись за живот, заорала неестественным, дурным голосом.
Сережа выбежал на лестницу: ну куда ушла тетя Груша?!
Борька поднимался домой, весело насвистывая.
— Куда ушла мать?
— А я почем знаю.
— Найди, с Марьей плохо… Может, у Лабутиных? Она туда ходит… Живо.
Борька хотел что-то сказать, но поняв, кубарем скатился по лестнице.
Когда прибежала запыхавшаяся Аграфена, Марье стало легче.
— Соловушка ты моя… любушка ты наша.
С помощью матери Марья перешла к себе. Она еще была бледна, но уже улыбалась. В открытую форточку доносились залихватские слова: «Гармонь нова, сторублева…» Аграфена с горечью захлопнула форточку: «Нашли время».
— Мама, ведь я рожу, — вдруг сказала Марья.
— Все мы родим, на то мы и женщины.
В словах Аграфены чувствовалось полное признание своей вины.
— Но у меня нет мужа и не будет.
— Полно балабонить… А мы что, аль не родные?
Марья успокоилась. Аграфена вышла и позвала Сережу:
— Не мог бы, Сережа, сходить в магазин, я тебе скажу, что надо.
— Конечно, тетя Груша.
Дул ветерок. Покачивались хорошо принявшиеся клены, и листок с розовыми жилками, сбитый ветром, медленно кружился в воздухе, опускаясь на влажную землю.
55
Вечера бились в галочьей тревоге. Пахло укропом. Беспокойно вдыхая запах, Аграфена засыпала с трудом: все в раздумье. Но и сон был коротким. В поблекшей ночи просыпалась Аграфена. Степан посапывал, устало и безмятежно, по-детски раскинув руки. Босиком, тихонько ступала Аграфена по комнате. Марья спала, порывисто откинуто одеяло, вздымается тугой живот, лицо стыдливо прикрыто платком. Шлепает Аграфена в кухню, тяжело вздыхает: «Без милого и постелюшка не согреет. Каково? Обворованная жизнь получилась. За счастьем дочери гналась, а повернулось оно задом».
Открыла окно в кухне: холодный сумрак таял в ночи. Постояла, тихая и какая-то согнувшаяся. Прошла в коридор, к двери Сережи. Прислушалась. За дверью изредка вздыхает во сне Сережа. «Вот кому не могу простить его сволочничество… А чем не пара? Марья тихая; вся в сваху пошла, та, бывало, травы не всколыхнет, такая уж тихая. А гляди, попадет другая, вот та, что приезжала, — нахальна, одна на три тигра, прости господи…» Аграфена постояла и пошла. «Вот за доброту мою, пожалуйста, отблагодарили».
Наутро, в делах, Аграфена забывала о своих горестях. А тут к общим делам прибавилось еще это. Нужно было сходить по магазинам купить для маленького ребеночка все необходимое. Вот-вот должно случиться.
В пятницу Марью увезли в роддом. Поплакала Аграфена: куда денешься, вот оно, пришло.
Сам Степан с каким-то благоговением ходил в роддом, уж очень в последнее время ему было жалко дочку. Борька и то присмирел. Царила в котельниковской квартире небывалая тишина.
Доцветала в осенних прохладах девичья любовь, в клятвах и зароках; уходила, прощаясь с молодостью, на свадьбы, стягивалась узлами в семейное счастье. До смерти любила Аграфена свадьбы: и орать припевки, и плясать, и поплакать, провожая былую девичью лихость и свободу. Так уж заведено. Мечтала и на свадьбе Марьи поплакать и поплясать; и обидно было, что все не так получилось. И от людей стыдновато. Так ведь нажила. Помнила, как еще батя ее старшего брата поучал: «Ты, может быть, с ней два года за гумнами лазил, но пришла пора жениться — из головы выбей дурачество. Жениться надо разумно. Може, она и хороша и ладна за гумном, да бабой в семействе не может. В семействе, брат, другие качества нужны…» Не послушал тогда братуха, сбежал с хохлушкой из соседнего хутора, сбежал и пропал, а объявился перед войной — поздно, мать в могилу уже уложили. «А Марья в семействе ладна…»