Юлиан Семенов - Неизвестный Юлиан Семёнов. Разоблачение
Однажды там его и застигли. Его долго выгоняли оттуда — палкой и раскаленным в печи прутом. Он кричал, плакал, выл, но из своего укрытия не вылезал. В конце концов, его выгнали оттуда, загнали в угол и там долго били. Они били его молча, они умели бить, потому что воровал он у «этапа законников». Он молчал, только закрывал поначалу лицо своими грязными, маленькими, рыжими, веснушчатыми руками. Потом у него не было сил залезть на нары, на свое место во втором ярусе. Так он и остался лежать в углу, возле окна, на сквозняке. Он чувствовал, как на студеном ветру, что змеился по полу, у него медленно распухали мочки ушей. Когда боль во всем теле стала постепенно проходить, сменяясь спокойствием и теплом, он вспомнил стихи, за которые его поначалу выслали из столицы, а потом арестовали и бросили сюда, в лагерь. Он вспоминал медленно и четко, слушая свой голос, тот голос, который был тогда:
Мы живем, под собою не чуя страны,
Наши речи за десять шагов не слышны,
А где хватит на полразговорца,
Там припомнят кавказского горца.
Его толстые пальцы, как черви, жирны,
И слова, как пудовые гири, верны,
Тараканьи смеются усища
И сияют его голенища.
А вокруг него сброд тонкошеих вождей,
Он играет услугами полулюдей.
Кто свистит, кто мяучит, кто хнычет,
Он один лишь бабачит и тычет.
Как подкову, дарит за указом указ —
Кому в пах, кому в лоб, кому в бровь, кому в глаз.
Что ни казнь у него — то малина
И широкая грудь осетина.
Он лежал на ветру, и ему казалось, что стало очень тепло, с каждой минутой все теплее, и ему захотелось плакать, когда он это почувствовал. Но плакать он не мог, оттого что ослаб. Постепенно барак уходил куда-то, серый цвет растворялся в синеве и ослепительном сиянии снега, хотя вовсе и не снега, а моря, жаркого и соленого, очень соленого, по каплям соленого. А после все стало зыбким, как если смотреть через дым костра, разложенного в сумерках, поздней осенью в дубовом лесу, а после и это зыбкое исчезло, только осталось: «слово сотворило мир».
С этим и умер поэт Осип Мандельштам.
АССИСТЕНТ ЛЁД
Море в жаркие, солнечные дни вдруг может стать похожим на снежное мартовское поле. Пароход, на котором снимали кинокомедию про тигров, уходил по этому безбрежному мартовскому полю все дальше и дальше от Одессы. На палубе готовились к съемкам и поэтому отчаянно кричали друг на друга. И на фоне этого подготовительного гама и суетни один только долговязый парень, ассистент дрессировщика Фесенко, взятый на временную работу две недели тому назад, неторопливо расставлял барьеры и укреплял стыки предохранительных клеток. Я подошел к нему и спросил:
— Вас как зовут?
Он ответил:
—Леопольд, — и, вопросительно посмотрев на мою бороду, поинтересовался: — А вас?
— Так же неудобоваримо.
— Коллеги, — сказал он, — привет вам, дорогие родители!
— Вас Леней звать надо, — предложил я.
—Леня — это от яслей. А Леонид — тот же Леопольд, только из Греции. В школе меня звали Лёдом — я сносил.
— Лёд так Лёд, — согласился я, — а меня можете звать по фамилии.
— По фамилии анархисты друг друга звали.
— Почему?
— А черт их знает! Гордые были люди, но глупые.
Лёд связывал стыки защитных клеток и болтал, поглядывая на меня своими маленькими желтыми глазами. Работал он, как все одесситы, споро и весело. Потом к нему подошел укротитель тигров Фесенко и, тронув парня за плечо, сказал:
— Сегодня пойдешь в клетку к зверям.
Сказал и отошел. Он был без рубашки. Я видел его спину. Она была напряжена и закручена канатами продольных мускулов. Его спина жила; я понимал его спину так же ясно, как понимал лицо иного человека. Наверное, такая спина бывает только у дрессировщиков.
Каждый раз, когда дрессировщику предстоит ввести в клетку к зверям нового ассистента, он нервничает. Но нервничает он почти так же, как генерал перед сражением. А генерал есть генерал: даже если войско разбито и сам он пленен, победители оставляют ему кортик. А солдат, участвующий в сражении, знает только одно: либо победа, либо смерть. Солдат всегда или победитель, или мертвый.
Лёд из хитроглазого долговязого парня в модных шортах превратился в испуганного и жалкого мальчишку.
—Ты еще ни разу не входил в клетку? — спросил я. Лёд отрицательно покачал головой и сглотнул комок в горле. Дрессировщик Фесенко сказал, не поворачиваясь:
—Поскорей кончай и приходи ко мне за оружием. Лёд молча кивнул.
—Я не слышу, — сказал Фесенко.
—Хорошо, — сказал Лёд, — сейчас приду.
Тигров укачивало. Они лежали в клетках, стонали и глядели на пробегавших мимо людей с тоской и затаенной злобой.
—Зверей здорово укачало, — сказал Фесенко, подойдя к постановщику, — боюсь, что сегодня они не станут играть.
—Мы взяли поросенка. Он будет кричать, и звери разойдутся.
— Разнервничаются, — поправил постановщика Фесенко. — А это плохо, когда звери нервничают.
—А то, что я нервничаю? — рассердился режиссер-постановщик. — А то, что студия нервничает? А то, что главк нервничает?
—Так то ж люди, — возразил Фесенко, и в глазах у него что-то быстро зажглось и так же быстро погасло. И этот здоровый гигант с канатной, зрячей спиной, казавшийся недобрым и черствым, сделался на какой-то миг очень мне близким и понятным.
— Пусть только поросенка спрячут под клетку, — сказал Фесенко, отходя от постановщика, — чтобы звери его не видели, не могли схватить. А то вы расстроитесь еще больше, а уж про главк я не говорю...
В эпизоде, который должны были снимать в тот день, главный герой кинокартины прячется от разъяренных тигров в их же клетку. Тигры должны кидаться на стальные прутья, а актер всячески пугаться этого и прятаться от них в угол, затянутый второй сеткой, невидимой для зрителей и недоступной для тигриных лап.
А для того чтобы укачавшиеся звери полезли на клетку, они должны были услыхать крик поросенка, спрятанного в подполе. В каждой клетке есть подпол, нечто наподобие ящика в письменном столе. Вот туда-то и начали запихивать поросенка.
Надо быть очень жестоким, чтобы подробно описывать, как один маленький поросенок сражался с тремя здоровенными ассистентами. Они вязали поросенку ноги, они бинтовали его веревками, они крутили его, как могли, а он, смешной, бело-розовый, с нежным своим пятачком, вырывался и орал так, что все остальные звуки на пароходе вдруг замерли и исчезли. Поросенок визжал все громче и отчаянней. Тишина нагнеталась тем больше, чем яростнее орал поросенок. Я увидел Лёда. Он стоял у борта и смотрел в море. Я подошел к нему и тронул его за руку. Он вздрогнул и быстро обернулся. Глаза у него сейчас были добрыми и голубыми-голубыми. Он хотел что-то сказать, но не успел: подошел Фесенко и протянул Лёду кобуру с наганом, заряженным дымными пистонами.
—На, обмотайся, — сказал он и вдруг прикрикнул: — И не кисни! Поросенок орет — так то не атомная бомба!
Лёд остался одесситом.
—Правильно, — сказал он, — когда атомная бомба, тогда так же шумно, только чуть пожарче...
На палубу медленно входили тигры. Я стоял на маленьком выступе, сделанном на рубке, метрах в трех над съемочной площадкой. Я видел тигров совсем рядом с собой, без успокоительных прутьев клетки. Я видел, как у них под модной «нейлоновой» шкурой перекатывались ленивые желваки огромных мускулов.
— Они высоко прыгают? — спросил я постановщика, стоящего рядом.
— До нас допрыгнут, — ответил он и, приблизив к губам блестящий жестяной рупор, крикнул актеру, запертому в клетке:
— Ну, как вы?
— В клетке, — ответил тот.
— А вы? — спросил постановщик оператора.
—Я тоже, — ответил тот: он давно уже сидел в маленькой клетке, приспособленной для съемки.
—Приготовились! — заорал помощник режиссера, стоявший высоко наверху, на капитанском мостике.
Кто-то сразу же ударил хлопушкой и закричал:
— Дубль 17а!
— А может быть, 17б? — поинтересовался оператор, меняя оптику. — Не торопитесь жить, дружище...
— Приготовились! — снова заорал помощник режиссера. И снова оператор, прикинув камеру по глазу, начал менять оптику, приговаривая:
— Не торопитесь жить, дружище, не торопитесь жить...
—Приготовились! — мрачновато выкрикнул мой сосед в свой блестящий рупор.
— Коллега, — ответил ему оператор уважительно и ядовито, — я готов.
—Начали! — пронзительно прокричал сверху помощник режиссера, и снова громко ударила хлопушка. — Дубль 17в!