Ион Друцэ - Бремя нашей доброты
Лес ты мой зеленый!.. Он и сегодня стоит там, неподалеку от Чутуры. В середине апреля он по-прежнему бывает бесконечно богатым и красивым, распуская первые почки свои. Подует ветерок, призадумается, закачается ветка, но гнуть себя уже не дает. Где-то глубоко, в самой сердцевине ее, ожило зеленое царство, и ветке уже не дает гнуться. Пойдет листва, и прошумит, и промолчит, и прокачается она долго-долго…
Сеятели и жнецы
— Эй вы, чертенята, что вы там затеяли?
А что им затевать-то! Бегают, играют. Стоя босиком на завалинке, встречают весну, тоже босиком и тоже на завалинке провожают осенние дни, и с первого весеннего насморка до последней предзимней ангины чутурские ребята бегают, играют. Возятся с ними дедушки да бабушки. Родители редко их видят. Мамы возвращаются с поля усталыми, гладят по макушке, совершенно не вникая в глубокий смысл их детского лепета. Отцы начинают их замечать, только когда они, достигнув лет шести, рвутся к ним в помощники. До тех пор они их почти не видят. Только изредка властно прикрикнут, чтобы не забывались:
— Что вы там, черти, затеяли? Вот я вас прутиком…
А что им затевать-то! Балуются, ибо справедливости ради нужно сказать, что маленькие чутуряне отчаянны в своих играх, как и их родители, когда выходят в поле и засучивают рукава. Острые детские глазки, разглядывая окружающий мир, ловко превращают все, что они видели, в детские игры. Иногда кажется им, что они устроили свою маленькую деревушку, свою собственную Чутурку. В этой деревушке случается всякое, как и в заправдашней деревне. Люди ссорятся и бегают, чтобы их примирили, устраивают гулянки, убирают хлеб, молятся о дождях, крестят свое потомство, женят, хоронят, когда настает время, и плачут над их могилами теми же крупными, горячими слезами, потому что горе в этой крохотной деревушке такое же труднопереживаемое человеческое горе.
А как-то летом, во время жатвы, оставшись одни в деревне и не зная, во что бы им еще поиграть, исчезли маленькие чутуряне. Вдруг ни с того ни с сего добрая половина детворы исчезла. Поздно вечером, вернувшись с поля, чутуряне бросились их разыскивать: не то у бабушек застряли, не то уснули в саду, а могло случиться, что нарочно спрятались, хотят подразнить кого-то ночь настала, а их нету.
Чутурянки принялись голосить, а их мужья, оседлав худых кляч, прочесали все чутурские поля, окраины леса. Ребятишки как сквозь землю провалились. Только на второй день нагнали их по старой Памынтенской дороге, недалеко от станции. Шли они цепочкой, как утята, и у каждого под мышкой тоненький прутик.
— Вы куда, черти?
— Ходили в суд. Должны же мы когда-нибудь своего добиться.
Похвалив их, чутуряне повели ребятишек домой, чинно беседуя дорогой о том о сем, а дома задали им такие взбучки, что маленькие чутуряне недели две ели стоя или растянувшись на животе: смысл самых обыкновенных стульчиков стал для них просто непостижим.
Один только Харалампие Умный, живший под самим лесом, сын которого тоже пошел по судам добиваться правды, не заставил своего отпрыска спустить штанишки. Вместо этого он на следующий же день запряг своих приземистых, лоснящихся от хорошей жизни кобылиц и отправился в Сороки. Надо сказать, что ему очень повезло тем, что он поставил себе дом вдали от села, на западе, у самого леса. После того пожара, пока чутуряне очухивались и приходили в себя, его хозяйство все время шло в гору. Печать сытости и достатка нет-нет да и мелькала то на их землях, то на их скотине, то на них самих. Конечно, будешь после этого Умным.
Правда, его жена, эмоциональная, как и все женщины, убивалась едва ли не больше всех, когда пропали дети в селе, но Харалампие сумел ее утихомирить, и, когда блудная крошка вернулась, он, подозвав ее, спросил как равный равного:
— Слушай, Ника! Ну, те, из села, ясное дело, зачем потопали в суд. Им вечно кажется, что их надули, они вечно ищут правду, но ты-то зачем туда попер?!
— А мне хотелось посмотреть, что там, за теми холмами.
— Ты же меня об этом уже спрашивал. И я сказал, что там город.
— А я хотел посмотреть, какой он из себя. Тот город.
— Сын мой, кто же в Сороки ходит пешком! Туда ездят!
И, как сказано было выше, недолго думая, Харалампие запряг своих кобылиц, усадил рядом маленького сынишку, и его телега бойко затарахтела по направлению к городу на Днестре. Купив там жене клетчатый плед, чтобы было в чем в непогоду ходить в церковь, а сыну приторговав глиняного петушка-свистульку, чтобы мальчик мог свободно развивать свои легкие, Харалампие пошел по учреждениям, ибо бывал он и настырным, и коварным, и заискивающим, когда того требовало дело.
И добился-таки своего. Недели через две он поехал на тех же кобылицах в Памынтены встречать поезд и привез в Чутуру худощавого, стройного, задумчивого парня, но радость чутурских девиц оказалась преждевременной, ибо был тот парень учителем и ни о чем, кроме как о школе, говорить не хотел. Правда, и о школе он говорил мало, будучи родом откуда-то из Карпат, из тех горных молчунов, которые могут обходиться в день всего двумя-тремя дюжинами слов. Но уж зато когда он говорил — слово у него получалось округлым, полновесным, радужным, и Чутура ожила, расправила плечи, ибо одно дело жить без храма, без школы, и другое дело, когда с колокольни звонят для взрослых, а маленький колокольчик звенит для ребят, собирая их на уроки. В самом деле, сколько можно пыль в кучки собирать!
Харалампие прославился. Он оказался самой светлой головой в деревне, и надо отдать должное прозорливой маленькой Чутуре, ибо сказано было еще с каких пор, что он Умный!
— Доброе утро, детки!
Десять наголо остриженных голов и пучок золотистых колечек разбежались по всему классу, как птенчики после ружейного выстрела. Стоят, забившись по углам, кажется, не дышат, не мигают. Только золотистые колечки, затесавшись между партами, смотрят счастливо на нового учителя; вот как здорово тут в школе! Вам тоже нравится?
Мику Микулеску расстегнул свой новый пиджак, достал из внутреннего кармана карандаш, тетрадку и небрежно бросил их на длинный столик, поставленный перед кривыми партами. Медленно обвел взглядом весь присутствующий состав, словно все эти головки были рассыпанными бусинками и теперь он прикидывал, мыслимое ли дело заново собрать и нанизать их на нитку.
Благословенная рука,
И зерна вырвались на волю!
А хваткий сеятель идет
По свежевспаханному полю…
Стояла какая-то подозрительная тишина. При таких сгустках тишины невозможно читать стихи, и Мику Микулеску, плотно прикрыв дверь, перешел к прозе:
— Эй вы, ослы! Сказал я вам «доброе утро» или не сказал?
Ребята облегченно вздохнули. Они все время чувствовали себя виноватыми, только не знали, в чем именно. Теперь все стало на свои места. Но единственная в классе девочка не считала себя виновной. Она кокетливо склонила голову набок, глазки ее стали невероятно хитрыми, и она спросила:
— А почему вы не подождали, пока мы сами поздороваемся? Потому что вы большой, а мы еще маленькие и мы должны были первые поздороваться с вами…
Микулеску улыбнулся.
— Тебя-то как зовут?
— Как будто вы не знаете!
— Откуда мне знать?
— А я была в лавке, когда вы приходили покупать себе курево.
— Ну, тогда другое дело. Садитесь за парты.
Молчат. Никто с места не движется.
— Да садитесь же за парты!
Нуца горько вздохнула, печально склонила голову набок.
— Как же мы сядем, господин учитель, когда все мы тут — враги.
— Да неужели? Что же вы не поделили?
— А! Одним земли мало, другие из-за скота… А вы что ищете в кармане?
Он еще не знал, что имел удовольствие беседовать с дочкой Онакия Карабуша, и, исшарив по карманам, достал красивый перочинный ножик с костяной ручкой. Взял со стола карандаш, но для того, чтобы зачинить его, нужно было отвернуться, потому что кругом, разинув рты, стояли все десять ребятишек. Виртуозные движения, длинная, завитая стружка, ножик с костяной ручкой — все это мигом заворожило класс.
— Садитесь за парты. Потом я вас помирю.
Двоюродным братьям Морару очень хотелось досмотреть до конца, что станет с карандашом, но сказано было сесть за парты. Мирча, более щуплый и показавший в полтора года отличные способности ругаться, толкнул в бок своего брата. Толстяк Тудораке, высоко подняв голову и закатив глаза, запричитал нудно, голосом соседки, которая ходила к ним часто и ломалась, когда ее приглашали сесть.
— Да ну, господин учитель, вы не беспокойтесь, мы ничего, мы, право же, постоим вот тут на ногах…
Учитель заулыбался. Этот толстяк казался ему злым на язычок, а злые на язык люди пользовались особым расположением Микулеску.
— Так и быть, стой. Только стружки не глотай.
Заточив карандаш, открыл тетрадку и по всем правилам педагогики приметил мальчугана, стоявшего скромно в стороне.