Евгений Дубровин - Счастливка
Море сильно остыло за ночь, наверно потому, что ночь была прохладной, а море мелким, и Клементьев вскоре поплыл назад.
И вдруг, случайно повернув голову влево, Клементьев заметил далеко в море человека. Купаться здесь мог только сосед. Неужели и он любит вставать на рассвете? Против своей воли Клементьев был неприятно удивлен. Выйдя из воды и растеревшись полотенцем, он специально сделал крюк, чтобы посмотреть на лежавшую на берегу кучку одежды.
Одежда была женская…
VII
Клементьев шел по дамбе между двумя лиманами. Несмотря на ранний час, было уже людно. Навстречу из дома отдыха тянулись любители раннего купания, еще полусонные, вялые, с хрипловатыми голосами. В лимане стояли посиневшие от утреннего холодка мальчишки. Вздымая низкое отсыревшее тяжелое облако пыли, проехал грузовик. Возле ларька уже толпился народ: пили водку, пиво, хрустели огурцами.
Молоком торговали возле продовольственного магазина. Клементьев встал в небольшую очередь: жена и Лапушка любили молоко, и он решил сделать им сюрприз. Продавщица, румяная, жизнерадостная, как и большинство продавщиц молока, проворно разливала из алюминиевой фляги метровым черпаком густую белую жидкость. Даже издали было видно, что молоко свежее, неразбавленное, от упитанных, здоровых коров. К флягам прилипли клочья сена с высохшими желтыми цветочками. (Итак, их кормят сеном! Привозят откуда-то с цветущего луга сено, бросают в кормушки, и получается это удивительное молоко.)
Клементьев взял три литра в бидон, который захватил с собой из палатки, предварительно вылив воду. (Жена и Лапушка всегда по утрам испытывали жажду. Клементьев представил их изумленные лица, когда они вместо воды обнаружат молоко.)
Продавщица неожиданно игриво и пристально заглянула ему в глаза:
– Ага, новенький…
– Молоко-то, наверно, прокисшее, – пошутил Клементьев.
– А вы попробуйте.
– Пробуй! Пробуй! – загалдела очередь. Всем, видно, хотелось посмотреть, как новенький пробует их, счастливкинское, молоко.
Клементьев поднес полный бидон ко рту и отхлебнул.
Молоко было густое, теплое, пахло цветами и медом…
Молоко пахло забытым детством, ночевками в копне сена на берегу реки, росой на папоротнике, морозными узорами на стекле, дымком от березовых дров, свежевыпеченным хлебом, только что снятым с пода, давным-давно, на заре жизни…
Это все было тогда, в сорок седьмом, когда они купили корову. До сих пор этот день у Клементьева перед глазами. Их семья встала рано-прерано, когда еще совсем было темно, и отец, будто на праздник, надел хромовые сапоги. Деньги он, огромную кучу разноцветных денег, собранных разными способами – от проданного пайкового хлеба до выручки от бабушкиного побирания, – деньги отец сложил в полевую сумку, которую привез с фронта, и повесил ее под шинель. Потом он взял большой столовый нож и положил его в наружный карман шинели. Нож – это против шпаны. Шпана любила в темных переулках встречать людей, идущих на базар. На базар люди всегда идут или с деньгами или с ценными вещами.
Отец взял с собой всю семью не только затем, чтобы посоветоваться при выборе коровы, но и для охраны.
Толкотня, крики, слякоть, неверный темный свет от керосиновых фонарей на столбах, мычание коров.
Они увидели ее сразу. Она стояла, освещенная светом керосинового фонаря, упитанная, крепкая, комолая, уверенная в себе, с огромным раздутым выменем. У нее был слегка недоуменный вид. «Зачем меня сюда привели? – как бы спрашивала она. – Мое дело стоять в теплом сухом сарае, есть вкусное сено и давать вам как можно больше молока, а не торчать здесь в глупой толчее неизвестно зачем».
У них не хватило денег, и тогда отец молча разулся и отдал хозяину коровы свои хромовые сапоги. Это были отличные хромовые сапоги, и отец ими очень дорожил.
Домой отец возвращался в портянках. По дороге он простудился, заболел воспалением легких и вскоре умер. А они все выжили, потому что у них была корова. Какая это оказалась прекрасная корова! Каких только продуктов бабушка не умела получать из ее молока. Они ели сметану, масло, творог, ухитрялись даже на праздник отведывать сыра – чудесного, вяленого на солнце, пропитанного маслом, ноздреватого, желтого, в белых крупинках, с какой-то пахучей травкой сыра. В погребе у них теперь всегда стояла пара глечиков с запеченным молоком и большая синяя кастрюля с простоквашей, а то и с «тянучкой», замечательной штукой, похожей на сметану, только эластичней, глаже, острее, бесконечно долго тянущейся за ложкой.
Ах, как они дрожали над коровой всей семьей! Как они ее ублажали, холили, дежурили ночи напролет, когда она была стельная.
В обязанности Семена входило добывать для кормилицы лакомство. Раз в неделю в районном доме культуры проводились совещания председателей колхозов. Председатели съезжались с раннего утра в легких санках, иногда очень красивых – расписных, одетые в тяжелые белые, желтые, черные, еще издали едко пахнущие овчиной тулупы. Они разминались, проверяя упряжь, топоча новыми, тоже едко пахнущими, но уже паленой шерстью, валенками. Потом привязывали лошадей к коновязи, клали к их мордам овсяную солому, желтую, мягкую, вперемешку с темно-зеленым клеверным сеном, или пристраивали к лошадиным шеям торбы с вынутым из-под сиденья теплым шуршащим овсом.
Потом председатели брали кнуты, в основном с массивными кнутовищами, длинными переплетенными ремнями, и не спеша шли в клуб, где вместе с шубами и кожаными шапками сдавали кнуты в гардероб. В зале председатели старались сесть поближе к окну, так, чтобы была видна лошадь. Кое-кто приезжал с кучерами. Эти к окнам не садились, в перерывах не бегали проведать свою «облезлую», а толпились в буфете, где пили пиво из обледенелой, закованной в обручи бочки и горячий морс из жестяного ведра.
Кучера весь день сидели в чайной напротив, но дежурство у лошадей соблюдали твердо, и потому стащить охапку сена или горсть овса не было никакой возможности. Клементьев с мальчишками обычно дожидались вечера, когда на площади перед клубом зажигались керосиновые фонари и председатели начинали разъезжаться. Тогда можно было выковырять из затоптанного сена клочки сена или собрать разбросанную губами лошади горсть овса…
Председатели вываливались толпой из дверей клуба, со своими кнутами, как с копьями, рассаживались по саням и торопливо разъезжались, кто к ресторану в центре поселка, кто к магазину, чтобы купить бутылку белоголовой, кусок хлеба да селедку и согреться в далеком пути под шуршание метели и глухое ноющее завывание голодной волчьей стаи.
Раньше, когда Клементьевы жили не в райцентре, а в деревне, возвращаясь с базара, отец тоже останавливался у магазина на конце села. Это был маленький дощатый ларек, почти вросший в землю, наполовину загроможденный деревянными ящиками до самого потолка, прокуренный, людный, тесный, пахнущий керосином, мылом, селедкой, сосновыми досками.
Пробившись к прилавку, за которым среди груды вещей и ящиков двигалась распухшая от множества одежд продавщица (самая верхняя одежда была старенькая, но чистая фуфайка), отец доставал из-под шинели полевую сумку с деньгами, вырученными от продажи различных вещей на толкучке – до войны Клементьевы жили хорошо и мать не все успела распродать в войну. Отсчитав замусоленные бумажки, инстинктивно полуотвернувшись в угол и прикрываясь локтем, отец покупал кусок мыла, килограмм соли, бидончик керосина, пару селедок и бутылку водки. Нагруженные покупками, они пробивались к выходу через гудящую толпу, размещали все в санях, отец любовно тряпкой вытирал покрытый инеем круп лошади, укутывал сына стареньким потертым, но теплым и приятно пашущим овчиной тулупом, сам садился на облучок в своей видавшей виды шинели, чмокал, слегка похлопывая по крупу лошади веревочными вожжами, и замерзшая лошадь сразу же трогала легкой иноходью. Санки быстро скользили по накатанной дороге, морозный ветерок проносился совсем рядом, над головой Клементьева, а под тулупом было тепло, даже слегка жарко и клонило в сон. Надышав под тулупом, Клементьев выглядывал наружу. Лошадь бежала легко и ровно. Вокруг тянулось белое заснеженное пространство, кое-где утыканное будыльями подсолнечника. Начиналась поземка. Мутная, почти нереальная луна то выплывала из пелены, и тогда все становилось наряднее и веселее, то пряталась, и тогда делалось одиноко и жутко в заснеженных полях.
Остановку делали у стога мякины, на полпути. Отец сворачивал вправо и ехал по бездорожью к маячившему стогу, останавливал лошадь и кричал: «Эй-эй! Есть тут кто?»
И тотчас из-за стога появлялась темная фигура сторожа с ружьем за плечами. В то время почти каждый стог имел сторожа.
– Поворачивай назад, а то стрелять буду! – кричал сторож хриплым спросонья голосом.
– Да мы всего на пять минут. Передохнуть. С базара едем, – говорил отец. – Погреться. Пару глотков пропустить.