Борис Лавренёв - Собрание сочинений. т.1. Повести и рассказы
— Прошу, профессор.
Профессор бочком пролез в кабинет.
Там он сделал два шага и вдруг обомлел. Так обомлел, что коленки у него захолодели, под ложечкой засосало и кожа на спине пошла пупырышками.
В находившихся перед ним углах кабинета, — это он видел с непререкаемой ясностью, потому что на носу его криво, как баба на лошади, сидело заранее насаженное пенсне, — стояли две безмолвные фигуры. По неподвижности их можно было принять за восковые манекены, и эта неподвижность была невыносимо страшна. Но самое страшное было не в этих фигурах, а в том, что у обоих на головах красовались картузы, являвшие собой полную, абсолютную копию злосчастного профессорского картуза.
Профессор в испуге отпрянул назад и, ища защиты, оглянулся на Преснякова, но каково же было его изумление, когда и в двух других углах кабинета в глаза ему бросились треклятые картузы на манекенах. Между ними он увидал мимолетно хохочущее лицо Преснякова, и это было последним ясным зрительным впечатлением бедного физиолога, так как пенсне от волнения немедля сорвалось с положенного места.
— Вы ничего не понимаете, профессор? — как сквозь пленку бреда услыхал он пресняковский вопрос.
Александр Евлампиевич пролепетал что-то совсем несуразное, ослабевшие ноги его подогнулись, и он мешком сел на молниеносно подставленный Пресняковым стул.
Пришел он в себя потому, что в рот ему лилась вода, резко пахнущая валерьянкой, и в уши бился пресняковский голос:
— Ах, пожалуйста, простите, профессор. Какой я осел. Я не рассчитал, что эта маленькая комедийка может так расстроить вас. Я, признаться, страдаю некоторой манией театральных эффектов и до розыска долгое время служил в пантомимной труппе. Допейте, допейте до дна и будьте совершенно спокойны. Эй вы, артисты, марш!
Неподвижные манекены двинулись из углов и пошли к дверям гуськом. Профессор даже зажмурился, чтобы не видеть их. Пресняков крикнул кому-то:
— Мазанов! Уберите их в камеру. Давайте сюда шляпника!
Так как профессор сидел спиной к дверям, он не видел вошедшего, и только слух его ловил разговор.
— Станьте тут. Так вы ничего не знаете о картузе, проданном вами профессору Благосветлову?
Срывающийся голос хрипло пролаял:
— Не знаю, товарищ гражданин начальник! Невиновен я, как хотите!
— Не знаете? А этого гражданина вы знаете?
Пресняков ухватил кого-то за руку и подтащил его вплотную к стулу профессора. Профессор снова оседлал нос стеклами и увидел перекошенное удивлением и страхом бабье лицо, похожее на ломоть тыквы. Он узнал владельца шляпной лавки.
Шляпник растерянно моргнул глазами и сразу плюхнулся на колени.
— Не губите, товарищ начальник, — взревел он овечьим криком, — не губите — вот вам пречистая мать, сейчас во всем покаюсь. Первый раз отроду срам такой принял. Каюсь… стащил сукна, лишний картуз выкроил. Больше, чтоб мне с этого места не сойти, не сделаю такой пакости. Тьфу, провались оно, сукно это! Из-за аршина фирму сгубил!
— То-то, — сказал, потирая руки, Пресняков, — кончили дурака валять, любезный? Проваливайте! С вами потом еще разговор будет.
Милиционер вытащил вопившего, зареванного шляпника.
Профессор сидел как пришпиленный к стулу.
Пресняков набил трубку, раскурил, сложился пополам и бросился в кресло своим резиновым броском.
— Ничего не понимаете, профессор? Неужели? Ведь совсем простое дело.
— Ах, не мучьте меня… я больше не могу выдержать! — простонал Александр Евлампиевич.
— Моментально! — Пресняков привскочил и уставился в профессора глазами, блеснувшими, как огни выстрелов. — В одно мгновение… Вас принимали за складчика… Хм… именно за складчика… Вот эти четверо в картузах, которых вы видели, они тоже… хм… складчики… Случайно вы получил картуз, являющийся отличием складчиков большой воровской шайки… Вам стали… хм… подкладывать вещи… В один прекрасный день вас увидел кто-либо из ответственных работников шайки, знавший всех складчиков в лицо. Он, конечно… хм… удивился… проследил вас до дому… результатом было ночное нападение с целью отнять незаконно присвоенную форму. Хорошо, что он понял, что здесь явное недоразумение, иначе вы могли бы распроститься с головой… Вот и все… Остальное секрет нашего ремесла.
— Я… я не могу больше… Разрешите мне домой, — икая, сказал профессор.
— Конечно… Пожалуйста! Хм… Но разрешите поднести вам на память виновника ваших злоключений. — И Пресняков протянул профессору картуз, ласково засмеявшийся бирюзовым помпоном.
Но профессор взмахнул рукой и отпрыгнул, как от ампулы с чумными бациллами.
— Нет!.. Нет!.. К черту!.. Не хочу в руки брать эту дрянь.
Как хотите!.. Мазанов!.. Проводите гражданина профессора.
………………………………
На проспекте 25 Октября профессор зашел в магазин Ленинградодежды и с достоинством приобрел дорогую фетровую шляпу.
Из магазина он вышел гоголем, и апрельское солнце, вырвавшись из-за круглого облака, серебряным блеском осветило его, тротуар, проспект, весь город, и все стало ясным, четким и натуральным.
Профессор почувствовал сильный голод, справился с хронометром, подтвердившим ему, что наступил час обеда, и поехал домой.
ГЛАВА ОДИННАДЦАТАЯ
Рыжий баянист с кривым глазом лихо наяривал полечку «Катеринку». В пивной все стучало, звенело, гремело, ходило ходуном.
За липким столиком, на стекле которого приклеились сиротливые горошины, двое пили мрачно и медленно. Один отхлебнул пива, поглядел сквозь стакан на засиженную мухами лампочку под потолком и пробурчал:
— Что ж теперь?
— Надо нарезать винта. Хляю в Харьков. Тут жара. Семеро уже засыпались, — подвел проклятый шапочник с пятым картузом. До того зло на него берет, что вот никогда не ходил на мокрое, а его бы прикончил в два счета.
Первый тихо положил ему руку на колено:
— Тсс… жаба!
Оба бросили деньги на стол, скользнули легкими тенями мимо засохшей пальмы и скрылись за дверь, в ночь.
Кореиз, июнь 1925 г.
ОТРОК ГРИГОРИЙ
Монастырь на ковровом муравном скате, в лапчатом алоствольном сосновом бору. Крепок боровой смоляной дух, и даже в соборном, двухсотлетием храме, сквозь сладчайший тлен ладана, пробрызгивается хмельной радостью острый запах хвои. Широколапы древние сосны, и мхом, пушистым и влажным даже в летнюю пору, облеплены с севера кряжевые комли.
От подгорья, если смотреть из поезда, с железным скрежетом летящего по двух пролетному мосту, связавшему желто-земную насыпь, над черной водой омутной Мшанки, белые корпуса монастырские сверкают искрами на солнце, и кажется, что обронил затейный бродяга, перекатипольник, из рваной сумы на зеленую скатерть куски рафинада. А соборная глава золотым райским яблоком манит взоры на тридцать верст окрест.
В монастырских корпусах коридоры, а в коридорах по зеркальному глянцу половики домотканые с крестами, птицами Сиринами и иными душеспасительными фигурами. А по бокам кельи, и в каждой белизна и чистота неописуемая и на всем незримый отблеск серебряных херувимских воскрылий.
За корпусами сад, затканный паутиной листвы, напоенный черемухой и застланный лиловым дымом махровой сирени, тенистый и располагающий к ясному раздумью и чистоте душевной. А в конце сада кирпичные, скособоченные столбы ворот, со старинным образом владычицы троеручицы, пробитым круглою пулею лихого молодчика из Сапегиных конных региментов, тех, что оставили немало костей под корнями бора, пробитые мужицкими полуторасаженными медвежьими рогатинами. Над образом же новеньким лаковым пурпуром и золотой вязью царапает глаза вывеска добротной жести:
«Трудовая коммуна Златокриницкого монастыря».
И под вывеской у ворот — монашек, старенький добрый леший, забредший из бора в святые места и оставшийся у господа привратником. Свалялась комочками на сморщенном лике лешего желто-зеленая от старости шерсть, на руках вместо пальцев сосновые заковыристые сучки. Сидит леший мних, вековые кости на солнышке греет и глаза щурит в сладостной и блаженной истоме, и когда углядит, что круглеют у заезжего посетителя зрачки, уставленные на вывеску, усмехается топкой белой губой.
2— И былые годы, голубь, съезжалась на престольные праздники вся округа. Баре, помещики, какие ни на есть, самые важные в дормезах, шарабанах и тачанках. Человек степной, он, известно, от воздуха крепок и соком палит. Бывали такие, что с какой стороны ни глянь — все кругло, а затылок турецким ядром не прошибешь и вокруг ног порты люстриновыми тромбонами. А черного народа невесть сколько наваливало — на предсоборном дворе от дыху мужичьего не продохнешь, хоть топор вешай.