Л. Пантелеев - Том 3. Рассказы. Воспоминания
…Пишу я обо всем этом не очень охотно, с некоторыми даже колебаниями. Нужно ли, стоит ли открывать «тайны творчества»? Пойдет ли кому-нибудь это открытие на пользу, порадует ли оно, на худой конец, кого-нибудь?
Читатель, особенно детский, ужасно не любит, огорчается и даже обижается, когда узнает, что его обманули, что «мальчика не было».
Куда как приятнее было бы сообщить читателю, что в рассказе «Маринка», например, где речь идет тоже о войне и блокаде, выдумки, вымысла, может быть, всего два-три процента.
Но ведь эти заметки я писал не для детей, а для своих молодых товарищей по цеху. Только им я и решаюсь открыть свои тайны творчества, не опасаясь, что меня назовут мошенником и обманщиком.
А вообще-то должен сознаться, что, чем дальше, тем больше тянет меня на чистую правду. В чем тут дело — не знаю. Может быть, это закономерность возраста, а может быть, закономерность времени. Уже не первый год я работаю над книгой рассказов о своем самом раннем детстве. Там нет ни на копейку вымысла, и вместе с тем это — не мемуары, все рассказы цикла подчинены законам жанра, как строго подчинен этим законам упомянутый выше мой давний рассказик «Маринка».
1977
Как я стал детским писателем
Просили рассказать, как и почему я стал детским писателем. По правде говоря, никогда об этом не думал. А если и думал, то, вероятно, что-нибудь, вроде: «Таким уж уродился».
Уродиться-то, конечно, уродился, но ведь очень легко мог при этом и не стать.
Сочинять, то есть выдумывать стихи и прозу, я начал очень рано, едва ли не с того дня, когда научился выводить буквы. Об этом с весьма достоверными подробностями рассказано в повести «Ленька Пантелеев», вообще-то не совсем по праву названной автобиографической. Где-то я уже признавался, что герой этой повести не я, а человек с очень похожей судьбой и с очень знакомым автору характером. Если говорить точнее — судьба героя кое в чем приглажена, а характер упрощен и смягчен.
Среди многих умолчаний, которые лежат на моей совести, должен назвать Лидию Чарскую, мое горячее детское увлечение этой писательницей. В повести Ленька читает Диккенса, Твена, Тургенева, Достоевского, Писемского, Леонида Андреева… Всех этих авторов читал в этом возрасте и я. Но несколько раньше познакомился я с Андерсеном и был околдован его сказками. А год-два спустя ворвалась в мою жизнь Чарская. Сладкое упоение, с каким я читал и перечитывал ее книги, отголосок этого упоения до сих пор живет во мне — где-то там, где таятся у нас самые сокровенные воспоминания детства, самые дурманящие запахи, самые жуткие шорохи, самые счастливые сны.
Прошло не так уж много лет, меньше десяти, пожалуй, и вдруг я узнаю, что Чарская — это очень плохо, что это нечто непристойное, эталон пошлости, безвкусицы, дурного тона. Поверить всему этому было нелегко, но вокруг так настойчиво и беспощадно бранили автора «Княжны Джавахи», так часто слышались грозные слова о борьбе с традициями Чарской — и произносил эти слова не кто-нибудь, а мои уважаемые учителя и наставники Маршак и Чуковский, что в один несчастный день я, будучи уже автором двух или трех книг для детей, раздобыл через знакомых школьниц какой-то роман Л.Чарской и сел его перечитывать.
Можно ли назвать разочарованием то, что со мной случилось? Нет, это слово здесь неуместно. Я просто не узнал Чарскую, не поверил, что это она, — так разительно несхоже было то, что я теперь читал, с теми шорохами и сладкими снами, которые сохранила моя память, с тем особым миром, который называется Чарская, который и сегодня еще трепетно живет во мне.
Это не просто громкие слова, это истинная правда. Та Чарская очень много для меня значит. Достаточно сказать, что Кавказ, например, его романтику, его небо и горы, его гортанные голоса, всю прелесть его я узнал и полюбил именно по Чарской, задолго до того, как он открылся мне в стихах Пушкина и Лермонтова.
И вот я читаю эти ужасные, неуклюжие и тяжелые слова, эти оскорбительно не по-русски сколоченные фразы и недоумеваю: неужели таким же языком написаны и «Княжна Джаваха», и «Мой первый товарищ», и «Газават», и «Щелчок», и «Вторая Нина»?..
Убеждаться в этом я не захотел, перечитывать другие романы Л. Чарской не стал. Так и живут со мной и во мне две Чарские: одна та, которую я читал и любил до 1917 года, и другая — о которую вдруг так неприятно споткнулся где-то в начале тридцатых. Может быть, мне стоило сделать попытку понять: в чем же дело? Но, откровенно говоря, не хочется проделывать эту операцию на собственном сердце. Пусть уж кто-нибудь другой попробует разобраться в этом феномене. А я свидетельствую: любил, люблю, благодарен за все, что она мне дала как человеку и, следовательно, как писателю тоже.
И еще одно могу сказать: не со мной одним такое приключалось. Лет шесть-семь назад на прогулке в Комарове разговорился я с одной известной, ныне уже покойной московской писательницей. Человек трудной судьбы и большого вкуса. Старая партийка. Давняя почитательница Ахматовой и Пастернака, сама большой мастер, превосходный стилист. И вот эта женщина призналась мне, что с детских лет любит Чарскую, до сих пор наизусть помнит целые страницы из «Второй Нины». Будучи в Ленинграде, она поехала на Смоленское кладбище и разыскала могилу Чарской. Могила была ухожена, на ней росли цветы, ее навещали почитательницы…
— И не какие-нибудь там престарелые фон-баронессы, как кто-нибудь может подумать, а обыкновенные советские женщины. И не такие уж древние.
Нет, когда я приступал к этим заметкам, я вовсе не собирался писать панегирик Лидии Чарской. Просто вопрос, который мне задали, заставил меня, вместе с другими авторами, читанными мною в детстве, вспомнить Чарскую. Ведь это была именно та детская литература, на которой я вырос.
Полагаю, что на вопрос: «С какого года вы пишете?» — я вправе был бы ответить: «С неполных пяти».
Писал я в те годы много — и за какие только жанры не брался! Сочинял и стихи, и рассказы, и пьесы для домашних спектаклей, и длиннющий роман с жутким и завлекательным названием «Кинжал спасения», и даже философский трактат «Что такое любовь?» (где говорилось, сколько мне помнится, главным образом о любви материнской).
Испытал ли я в этой «работе» влияние Чарской, подражал ли я любимой писательнице? Не знаю. Ничего, кроме убогих стишат про «бедного, бедного солдатика», на которого «бомба, как с неба, упала», и некоторых примеров из философского трактата, память моя не сохранила. Возможно, подражания Чарской были в «Кинжале спасения», даже почти уверен, что были, потому что сочинял я этот «роман» в пору самого глубокого увлечения Чарской. Но сознательно подражать Чарской и вообще писать для детей — такое мне и в голову не могло прийти — ни в детские годы, ни в годы скитаний, ни в «лицейскую» пору Шкиды, ни позже, когда писание и печатанье стало моей профессией. И тут жанровый диапазон мой был достаточно широк: от кинорецензий в 15 строчек до большого «проблемного» рассказа; от стихотворного фельетона до анекдота в две-три строки. За многое я брался, разумеется, не из высоких побуждений, а заработка ради. Ведь за тему для карикатуры и за более или менее остроумную подпись к этой карикатуре журнал «Бегемот» платил шесть рублей — бешеные деньги в глазах паренька, получавшего, как ученик повара в ресторане «Ново-Александровск», 35 целковых в месяц!
Ни я, ни Гриша Белых не брезговали никаким заработком. Наши рукописи читали (а бывало, и печатали) в «Смене», в «Юном пролетарии», в «Спартаке», в «Работнице», в «Кинонеделе», в комсомольском юмористическом журнале «Будь жив!»… Но чтобы написать что-нибудь для детей — нет, такое не могло осенить нас ни наяву, ни во сне.
Недавно я с удивлением узнал, что редакция журнала «Воробей», ставшего через какое-то время «Новым Робинзоном», та знаменитая редакция, где работали, клали первые кирпичи в основание советской детской литературы Маршак, Житков, Шварц, Олейников, Бианки, — эта редакция помещалась в том же доме по Социалистической улице, 14, и даже в том же коридоре, где теснились в те годы органы печати, на страницах которых мы с Гришей оттачивали наши перья. Вполне вероятно, что мы видели этого «Воробья», его вывеску на дверях, когда проходили по нескольку раз в день мимо. Но почему-то нас туда не потянуло, как не потянуло, скажем, в весьма популярный журнал «Гигиена и здоровье рабочей семьи», редакция которого, если не ошибаюсь, тоже помещалась в этом редакционно-издательском ковчеге.
О детской литературе мы знать не знали. Не помню, как у Гриши, мои же отношения с детской литературой были прерваны и, казалось, навсегда, в пасхальные дни 1917 года, когда я получил в подарок от мамы «Крокодил» Корнея Чуковского. Это была последняя детская книга, которую я читал.
Но как же все-таки получилось, что Г. Белых и Л. Пантелеев стали детскими писателями? На этот вопрос каждый волен ответить по-своему. Случай. Судьба. Фатальное стечение обстоятельств.