Руслан Киреев - До свидания, Светополь!: Повести
Не то же ли и сейчас? — подумал Сомов. Все вижу, все понимаю, крест на себе поставил — умер, нету меня! — а вот представить, что даже этого нет — сознания, что умер и нет меня, — не могу. И в то же мгновение что-то холодно и жутко шевельнулось внутри. «Ага! — уличил себя Сомов. — Боишься‑таки».
Боялся. Боялся и лукавил. И с кем, с кем лукавил? Со смертью… Внешне покорившись ей, не надеется ли тем самым отвратить её? Зачем возиться с человеком, который и без того её? Он готов, вот он, пожалуйста, можешь в любой момент сцапать меня, но надо ли торопиться в таком случае?
Подобное уже было однажды, и тогда Сомову улизнуть не удалось. Что‑то подсказывало ему, что целым из‑под этой бомбёжки ему не выбраться, а другой голос твердил, что раз он заранее чует это, то все обойдётся. И он не глушил в себе дурного предчувствия — напротив, распалял его. С разгону воткнув автомобиль в высокий ельник, вышел на голое место и с любопытством следил за падающими из солнечного неба то тёмными, то вдруг зеркально вспыхивающими игрушками. «Ну‑ка, дорогуша, — подзуживал. — Ну!» В последний момент бомбы стремительно увеличивались и, косо прочертив над ним, бухали в стороне — там, где рассредоточилась голова колонны. А потом он увидел её, свою, она летела на отшибе, совсем крошечная, и он сразу узнал её (или после уже подретушировало воображение, сомневался иногда). Он не только не лёг, но даже не присел, и именно потому, что узнал её и что было предчувствие. Его занимало, каким образом она, парящая в стороне, угодит сюда, в него. Повернёт, что ли? Он так и не уловил этого момента и очнулся в госпитале с той же мыслью: как она повернула?
Жарко сделалось Сомову… Сто лет пройдёт, тысяча, миллион — никогда больше не будет лежать он вот так, в своей квартире, на белой подушке, под одеялом, от которого не казённым пахнет, а своим, Любой. Никогда…
Напряжённо сел на кровати. Он знал за собой эту слабость: ночной утробный ужас смерти. Давненько не было, и вот опять. Не мудрено после такого дня!
Бессвязно и беззвучно побежало перед ним все вчерашнее. Егор Алафьев, пробка на перекрёстке… Валя, стиснувшая маленькие, в старушечьей пигментации кулачки; оскаленное лицо Мити в гробу… Что‑то задержало его на Мите, какое‑то неприятное ощущение. Ему чудилось, что он обманул брата — где? когда? Совершённая нелепость! А все ночь… Недаром он так ненавидит её — со всеми её кошмарами, снами, с навязчивыми мыслями, от которых днём не остаётся и следа.
С надеждой поглядел Сомов на окно. Только–только серело — по–видимому, ещё и четырех нет, но ветви жасмина уже просматривались за стеклом. Ровно дышала на своей раскладушке Люба. Она и вечером заснула раньше его — тихонько себе засопела, едва голова подушки коснулась, и это‑то после такой бури. А он ещё долго ворочался, обвиняя то себя, то сына, то себя и сына оправдывая.
Чужой он в своём доме, и это справедливо — слишком много горя принёс ему. Жене, сыну… Но живёт ещё одно существо под этой крышей, и уж ему‑то он никогда не причинял зла. Мая — вот кто обрадовался бы его волшебному появлению. Сладко вспомнилось, как встречала его в декабре у самого порога, хлопотливо искала и подавала тапочки, чтобы дед, не дай бог, опять не сбежал, а он неспешно, с предвкушением удовольствия стаскивал своё длиннополое пальто, грел руки над плитой и лишь после вручал гостинец. Как ни загуливал с приятелями, о внучке не забывал. За столом они чинно беседовали и прекрасно понимали друг друга — доживающий свои дни старик и двухгодовалая девочка, лишь три десятка слов умеющая сказать.
И вот тут, под утро, когда он сидел, полуголый, на кровати, глядя перед собой мечтательными глазами, и явилась ему мысль о побеге. Представил, как входит в сверкающую квартиру сватьев на Фонтанной улице, как выбегает навстречу Мая в своём красном платьице, он по-взрослому здоровается с нею, открывает огромную коробку, и из коробки выходит — сама! — чудесная кукла. Глаза девочки изумлённо раскрываются. На деда вскидывает: мне? — и он, тоже глазами, отвечает: тебе. Мая нежно обнимает куклу и смеётся, смеётся…
Посторонний неприятный звук заметался по комнате.
Прошла секунда, прежде чем Сомов сообразил, что это булькающее старческое дребезжание — его смех. Глазами Маи увидел себя: изнеможённый старик с всклокоченными волосами, глаза сверкают, и этот безумный смех с самим собой. В страхе закрыла бы лицо руками…
Сомов осторожно лёг. Снова и снова рисовал картину своего сказочного появления в доме у сватьев, звонкую радость девочки и свою, тихую. Дед Мороз, пожаловавший в августе. А почему бы и нет — ведь до декабря не дотянуть ему.
Кубасов на своих ворованных «Жигулях» заявится в десять — прекрасно, к этому времени его и след простынет. Машину он поймает — кого‑нибудь из старых таксистов, они отвезут его и к Мае, и обратно, а если понадобится, то и в Тарман. Галочка с утра — в магазин, где у неё практика, сын — на работу, чтобы отпроситься ещё на день, а уж Любу он, старый конспиратор, как‑нибудь обведёт вокруг пальца.
С воодушевлением рисовал себе Сомов, как едет в «Детский мир» за куклой, потом — на Фонтанную, потом… Но ведь в кармане у него ни гроша, вспомнил вдруг он, и это — как ушат холодной воды на голову. Денег они ему не дадут, ни под каким предлогом, — решат, задумал покуролесить напоследок с приятелями. Сказать же, что на подарок Мае, — ещё хуже: мёртвой хваткой вцепятся. На пушечный выстрел, убеждены они, нельзя подпускать его к внучке, тем паче сейчас, во время обострения. Наивные, нет — невежественные люди! Думают, чахотка, что грипп, чуть ли не ветром передаётся. А как же дети обслуживающего персонала? Живут в Тармане, кино вместе с больными смотрят в столовой, и ничего, ни один из них не заболел, слава богу! Последний довод развеял последние колебания: ничем не грозит девочке его короткое посещение. Ни целовать, ни лезть к ней с ласками он не намерен: приедет, посмотрит и уедет. Никто не запретит ему повидаться с внучкой!
Но деньги? Он непременно должен купить ей куклу, хорошую куклу, самую лучшую. Как опрометчиво поступил он, что, оставляя доверенность на пенсию, не выговорил права брать на личные нужды хотя бы десятку! Но зачем ему деньги в больнице, а такой случай кто же предвидел? Вчера в это время лежал на своей койке в четвертой палате, разбуженный кашлем Рогацкого, и предполагал разве, что столько всего произойдёт в наступившем дне? И опять — нелепое угрызение совести, будто в чем обманул брата. Что за наваждение, хотя вовсе не ночь уже, светло!
В зеленые из тёмных превратились за окном ветви жасмина. Пора! Если он хочет раздобыть денег, нужно действовать. Конечно, это его пенсия, и раз в полгода он вправе взять из неё десятку, но тогда снова скандал, упреки Кости, горестная обречённость Любиного лица. А самое главное — на все его требования они могут просто рукой махнуть. Кто он? Развалина, полутруп, который под честное слово вымолили на сутки, и их право, их долг как можно скорее водворить его на место. Он им покажет, какой он труп! Заманчивые, самому ещё не ясные планы бродили в голове, но грозно шикнул на них Сомов. Все это потом, после Маи!
Внимательно прислушивался к сопению жены. Коротким и частым было оно — что‑то щенячье. Сомов тихо сел на кровати. Дверь в комнату молодых была закрыта. Он проверил дыхание. Предстояло нелёгкое: без посторонней помощи подняться с постели, из пуховой перины, в которой утонуло его костлявое тело. Всю жизнь ненавидел перины, сражался с ними в своём собственном доме, даже распорол раз, и все равно…
Обеими руками уперся в кровать, поднатужился и встал — с первой попытки. Удивительно, но ничего не покачнулось и не поплыло перед глазами. «Молодец», — похвалил себя Сомов.
Крашеный пол холодил ступни, но тапочек не было — и тапочки дели куда‑то. «Смотри, Паша, — с улыбкой пригрозил себе. — Простудишься». Из зеркала на него смотрела тощая фигура в белых спадающих кальсонах, которые он носил круглый год — зябнул. Сомов мрачно полюбовался собой — давно не видывал себя в зеркале! — и, приподняв, чтобы не скрипнула, осторожно открыл дверцу шкафа.
Что‑то белое, что‑то тёмное, мотки шерсти. Вязать, что ли, выучилась на старости лет? Альбом с любительскими фотографиями — одно время на пару увлекались с Костей. Большая черная сумка с металлической застёжкой, ещё довоенная, Любина, — сейчас в ней хранились документы.
Сомов задумался. Четверть века прожил он с женой, а понятия не имеет, где держит она деньги. Раньше, по-видимому, нигде, потому что их вечно не было, а теперь… Зачем‑то открыл деревянную шкатулку, давным–давно подаренную кем‑то на день рождения. Прежде в ней лежали пуговицы. Они и сейчас здесь — это открытие непонятно обрадовало его. Сомов любовно поворошил их и вдруг замер: что‑то изменилось в комнате. Он прислушался. Ни звука…
Не убирая с полки руки, медленно, очень медленно повернул голову и встретился с взглядом Любы. Безучастно, рыбьими глазами, смотрела на него с низенькой раскладушки. Он отвернулся и прикрыл протяжно заскрипевшую дверцу. В нем росло раздражение. Бестолково потоптавшись на холодном полу, буркнул: