Йонас Авижюс - Потерянный кров
Выбрался на осеннюю пашню. Уже не бежал, едва волочил ноги. Тонкая корка смерзшегося грунта, не выдерживая тяжести тела, трескалась под сапогами. Изредка, насмерть испугавшись звука собственных шагов, он застывал и вслушивался в темноту, раздираемую выстрелами и ракетами, — не гонится ли кто, не окружают ли, не подстерегают ли впереди? Подозрительный звук, замаячивший впереди куст бросали Адомаса наземь, и он, сам понимая бессмысленность всего этого, какое-то время полз на животе, как вспугнутый болотный уж. Прошло минут десять, до полуночи было еще порядочно, но ему казалось, что вот-вот наступит рассвет. День, доселе приносивший успокоение, свободу от ночного бреда, теперь принесет еще и спасение. Он чувствовал приближение спасительного дня. Где-то за его спиной, в стороне деревни, занимался рассвет. Медленно разгорался, как раздуваемое горнило, заливая блеклой синевой черное небо. Удивился, вспомнив, что восток не там, а обернувшись, так и оторопел: горело поместье. Выстрелы хлопали уже дальше, в стороне от деревни; казалось, стреляют отовсюду, кольцо окружения сужается, сходится к центру, где копошится он, Адомас. Ему всюду мерещились партизаны. Даже на этом глухом хуторе, от которого ветер нес мирные запахи дыма и хлева, где в своей конуре безмятежно дремал пес, а в избу сквозь плотно занавешенные окна не проникал ни один подозрительный звук. Постучался ли бы он в чужую дверь — опозоренный, утративший спесь, — если б не сбился с ног и не был так унижен, что уже ничего не стоило лишний раз испытать унижение — теперь от самого себя? Ни разу в жизни он не говорил еще с таким похабным смирением, как сейчас, стоя на крыльце и слушая, как топчутся деревянные башмаки в сенях… Мужик впустил его не сразу. Тряслись оба — один по одну, другой по другую сторону двери, — хоть и были знакомы. А когда открыл и увидел — безоружного, заляпанного грязью с головы до ног, — не захотел признать за начальника полиции. Пришлось как следует потрясти за грудки этого безголового мужика в наброшенном на плечи тулупе, пока не вытряс-таки лошадь. А седла, сволочь, так и не дал. Может, оно и к лучшему: тепло животного согрело его, он приободрился. В сознании почему-то мелькнула картина — в детстве под проливным дождем он едет верхом с выгона. Наверное, напомнил ему об этом запах сохнущей одежды, а может — веселое фырканье и чавканье копыт по подмерзшей грязи. Но это длилось лишь мгновение. И он снова увидел зал поместья, сгорбленные фигуры у стен, болтающееся на люстре чучело — Кучкайлиса. Увидел и себя — с такой четкостью, словно стены были сплошь в зеркалах. Без ремня и шинели, в мятом, расстегнутом мундире, в спадающих галифе. Herr Polizeichef… Карикатура на господина начальника полиции… Им и этого было мало. Хотели, чтоб он бросился на колени, лизал им сапоги, как староста. Накось, выкуси. Держался до последнего, старался не походить на Кучкайлиса, который околел, как скотина. Пыжился-пыжился, а до конца не дотянул. В нем сидел заяц, стреноженный приближающейся смертью, который при первой же возможности дал стрекача в дверь, думая только о спасении своей шкуры. А ведь рядом Фрейдке стоял! Когда долбанули по окну, они все уставились туда («Ох!» — крикнул белобрысый); хрястнуть бы в челюсть, за автомат — и тогда уже в дверь. Нет, не в дверь, а сперва еще пустить очередь… Скосить бы всех до одного. А он улепетнул, как мальчишка, кокнувший окошко. С пустыми руками и, можно сказать, с полными штанами. Как он выглядел в глазах этого провонявшего салом мужика? Выпоротый крепостной, удравший от палача. «Помоги, лапочка, спаси… Бандиты!» Да уж, в такой час человеку без оружия грош цена. Нуль без палочки! Будь у него автомат, разве несся бы он теперь вскачь по полям, не смея даже на дорогу свернуть? Нет, он повернул бы эту клячу назад, как пить дать повернул! А может, и садиться на нее не пришлось бы. Не бежал бы, высунув язык, по полям, не полз бы на брюхе, как последний идиот… Вернуться! Без сомнения, там уже немцы. Попались, голубчики! Ах, с каким наслаждением взял бы он пистолет и всадил этому белобрысому в потроха всю обойму! А потом прицелился бы в Марюса и подержал палец на спуске, пока у того со страху глаза бы на лоб не полезли! Суки! Не ждите пощады! Еще поквитаемся!..
Адомас в ярости останавливался, чтобы повернуть назад, но каждый раз невидимая сила толкала его вперед, и он, барабаня пятками по взмыленным бокам лошади, снова несся прямиком через поля к огням Краштупенай.
…В кухонном окне свет, дверь не заперта.
Меньше всего ему хотелось, чтобы Милда увидела его в таком виде. Но она стоит лицом к двери, открытой в прихожую. Принарядилась — вот-вот уйдет. Или только что пришла! Из гостей или со свидания; на ее губах еще горит чужой поцелуй…
Мог прошмыгнуть в свои комнаты. Оттуда, взяв сухую одежду, — в ванную. Но из кухни хлынули теплые домашние запахи, преградили путь. Он сразу опьянел, — нервное напряжение спало, дало о себе знать угощение у старосты. Встал в дверях, с вызовом смотрит на нее.
Лицо белизны необыкновенной! Глаза мертвые, как у манекена. Ледяная статуя. Так, наверное, выглядит человек, брошенный в испытательную камеру (о ней как-то обмолвился Дангель), где температура близка к абсолютному нулю… «Тронь ее рукояткой пистолета — зазвенит, как сосулька».
— Добрый вечер, сударыня, — слышит он свой голос. — Вас не удивляет, что я в таком виде?
Она молчит. Но глаза ожили — в них такое презрение, что он на несколько секунд замолкает.
— Я угодил к ним в лапы. Из петли вырвался. Хотя тебя это не обрадует. Другое дело, если б сейчас вошел Гедиминас и, потирая ручки, закричал: «Радость моя, Адомас Вайнорас откинул копыта!»
Милда повернулась. Медленно, будто поворачивали статуэтку на несмазанной оси. Замедленные движения. Адомас видит медленно уплывающий профиль лица, сложенные на животе руки, бледную раковину уха. Спина! Ничего не скажет женщина-малютка… Еще миг — и она исчезнет за дверью, ведущей на террасу.
— Милда!
Его голос, наверное, прозвучал как-то необычно — она остановилась и медленно, на невидимой оси, повернулась обратно. Стоит боком к нему — он видит правую половину ее лица.
— Милда, ты с теми, кто отрекся от меня, но мне не безразлично, что ты обо мне думаешь. Можешь ненавидеть, осуждать… Только не презирай — я не заслужил этого. Сегодня утром я хотел застрелиться. Преступник, отверженный всеми… Но когда угодил к ним в лапы… Ты бы видела, как над нами измывались! Они повесили на люстре Кучкайлиса, а на другой оказался бы я, если бы не счастливый случай. Сам виноват, тогда пожалел Марюса, а он бы сегодня меня вздернул! Нет, Дангель прав: их надо уничтожать! Без жалости! Давить, как клопов, не ждать, пока укусят. Всех до единого. Я не жалею, что делал то, что вы называете преступлением. Я не убивал, я защищался, — среди них много Марюсов, и каждый, улучив удобную минуту, свернул бы мне шею. Способна ли ты это понять наконец, Милда?!
— Мне пора, господин Вайнорас. — Плечо поворачивается, словно кто-то нажал на пружину, которая ее — черно-белую базальтовую статуэтку — медленно поворачивает спиной к Адомасу и заталкивает в невидимую нишу.
Одним прыжком он подскочил к ней, схватил за плечи. «Чепуха какая… Зачем это? Не стоит!» Но ничего не мог с собой поделать. Уши заложило, слышит знакомый звон, на глаза наплывает розовая пелена.
— Куда это вы собрались, мадам? — резко поворачивает ее лицом к себе.
Комнату заполняет запах ее тела. Ослепительная белизна шеи, необъятные голубые глаза. Фарфоровая кукла, сама чистота и непорочность! Сжать в грязных объятиях, да так, чтоб до мозга костей дошла грязь!
— К Дангелю. Заходил. Пригласил на утро.
Свежеподкрашенные губы искривились, но не из страха — они нагло улыбаются. Все лицо — от подбородка до корней волос — дергается в дикой, незнакомой улыбке. Адомас даже отшатывается — столько ненависти на этом перекошенном лице.
— Шлюха! — бросает, задыхаясь, он. Розовая мгла сгустилась, но он отчетливо видит черные тени у нее под глазами, подозрительное красное пятно на подбородке. — Сука! Маленькая искусанная сучка. Кто укусил тебя в мордашку, дрянь ты этакая? Господин поэт?
— Нет, твой Дангель. — Слова сливаются в змеиное шипение. Каждый звук — ядовитый плевок в лицо. — Компаньон вашего акционерного общества по убийствам. Хотел со мной переспать.
— Набивала себе цену?
— Нет. Подумала, что у него будет удобней. Пусти, мне пора.
Адомас привлекает ее к себе. Она так близко, что он чувствует ее дыхание.
— А что скажет Гедиминас?
— Гедиминас поймет. Для его же блага.
— А может, этот вечер посвятишь мне? На прощание. Как ни говори, был твоим мужем. — Он уже не слышит своего голоса. Ее лицо распалось на куски, расплылось. Видна податливая белизна шеи, губы и глаза, затерявшиеся в розовом тумане. — Что тебе стоит, сучка, одним больше или меньше.