Александр Рекемчук - Избранные произведения в двух томах. Том 1
— Ох, бедный ты мой! — воскликнула няня Дуня. — Ведь еще и не кушал с утра, не завтракал, дитятко… С этой Москвой скаженной!
По счастью, тут же рядом, близ метро, тетка с корзиной торговала пирожками. Няня Дуня купила пирожков — горячих, маслянистых, золотистых, — они оказались так вкусны, что мы их разом проглотили и губы облизали. Прелесть, что за пирожки в Москве.
Подкрепившись, мы уже без особого труда отыскали по записке то, что нам было нужно.
Большая Грузинская улица, дом 4/6.
За чугунной оградой росли густые тополя, и за ними едва проглядывал двухэтажный старинный дом.
Придет черед, я еще расскажу подробней об этом доме, где мне довелось провести десять лет своей жизни.
Но это после. Покуда же выяснилось, что нам нужно вовсе не сюда — не в этот красивый дом. В этом доме дети только учились. А жили совсем в другом месте — на Красной Пресне.
Мое долгожданное прибытие отметили в какой-то книге и велели топать на Пресню. Мы и потопали.
Слава богу, это оказалось неподалеку. Миновав двор обшарпанного здания, мы отыскали черный ход (нам так и сказали — «с черного хода»), а он и впрямь был черным — темнотища, хоть глаз выколи, — поднялись на второй этаж, открыли дверь и очутились в коридоре, стены которого были окрашены тусклой масляной краской.
Навстречу нам вышла пожилая старушка в синем халате — то ли уборщица, то ли нянечка, — равнодушно справилась:
— Новенький?
— Да, новенькие мы, — подтвердила няня Дуня. — Вот привезла вам.
— Ну-ну, — вздохнула старушка. — Звать-то как?
— Женя. Он у нас хороший мальчик, Женечка. Послушный.
— Они у нас тут все хорошие, — согласилась старушка. И зачем-то взяла в руки прислоненную к стенке швабру. — Они у нас тут все послушные.
— А можно… — робко начала няня Дуня. — Мне бы взглянуть хоть одним глазком, где он жить будет? Где спать будет?
— Загляни. Вон дверь.
Мы с няней Дуней подошли к указанной двери, приоткрыли ее.
— Мамочки!.. — тихо изумилась няня Дуня.
За дверью оказалась такая огромная комната, какой я еще не видал в своей жизни. Однако, несмотря на громадные свои размеры, эта комната казалась все же очень тесной. Потому что она была сплошь — из конца в конец — уставлена железными койками. Их тут было, наверное, сто. (Я уж признавался, что далее ста в ту пору я еще не умел считать, и если было очень много — значит, сто.) Вот их и было тут сто — одинаковых, аккуратно заправленных коек. Но все они были сейчас пусты. И вся эта огромная комната была пуста. Впрочем, нет: в самом дальнем углу виднелись чья-то голова и чьи-то ноги.
— Мамочки, — повторила няня Дуня, — да это же хуже нашего…. — Но она тотчас припечатала ладонью собственный рот, и я так и не понял, что она хотела сказать.
— Ну, милая, досвиданькайся со своим парнем, — распорядилась пожилая старушка. — Тут чужим нельзя долго.
— Какая же я ему чужая? — возмутилась няня Дуня и заплакала. — Один ведь остается, дитятко…
— Оди-ин! Кабы один, а то их тут — целая рота. Как все разом заведутся — хоть сбежи… А чужим тут задерживаться не велено.
Что ж, пришлось нам прощаться.
И на прощанье няня Дуня вынула из торбы, отдала мне ту большую коробку конфет, что принесла на вокзал Вера Ивановна. А еще — тихонечко, секретно — положила мне в карман пятирублевку. Старую, конечно, — какие они были тогда. Когда они еще были пять рублей, а не пятьдесят копеек.
3— Звать?
Я сказал.
— Фамилия?
Я сказал.
— Откудова?
Я сказал.
— Та-ак… Подойди, Прохоров.
Я подошел.
— Рад, очень рад. — Он протянул мне два пальца. — Будем знакомы.
Он лежал на своей койке, поверх одеяла, притом в ботинках, закинув ногу на ногу.
Я уж говорил, что когда мы с няней Дуней заглянули в комнату, где мне теперь предстояло жить, то в самом ее отдаленном конце заметил чью-то голову и чьи-то ноги.
Так вот, при ближайшем рассмотрении выяснилось, что голова и ноги принадлежали разным владельцам. Голова принадлежала мальчику, сидящему на кровати, — это был очень маленький, очень смуглый, очень черноглазый, очень испуганный мальчик, по всей вероятности, тоже новичок. А ноги принадлежали тому, который лежал на кровати в ботинках.
Здоровущему дылде.
У дылды, конечно, тоже была голова. Было широкое скуластое лицо и вдобавок к нему уши лопухами — так что все лицо его поперек занимало гораздо больше места, чем если мерить ото лба к подбородку. А уж когда на лице появлялась улыбка…
— Что это у тебя под мышкой, Прохоров?
— Конфеты, — сказал я.
— Ах, конфеты. И небось шоколадные?
Дылда одним махом перенес ноги на пол. И завращал глазами.
— А известно ли вам, молодой человек, что шоколад вреден для голосовых связок? Вы зачем приехали сюда — учиться пению или поедать шоколад?
Я стоял ни жив ни мертв.
— Подать сюда эту мерзость!..
Я подал.
Он сноровисто потянул тесемку, раскрыл коробку, запустил туда пятерню и отправил сразу целую горсть конфет в свой широченный рот.
Скулы его заходили ходуном, глаза зажмурились, будто у кота, а пальцы продолжали рыться в коробке.
— Эт-то еще что такое?.. Бутылочка? С ликером? Пе-да-гогика!
Он, клацнув зубами, расколол шоколадную бутылочку и заглотал ее.
Через несколько мгновений в коробке осталось лишь несколько самых невзрачных конфет. Но он, наверное, уже больше не мог. Оттолкнул коробку:
— Угощайтесь… Но чтоб это было в последний раз!
А сам снова отвалился на подушку, протянул ноги, погладил живот.
— Маратик, — тихо и жалобно обратился он к черноглазому мальчику, — принеси водички. Там, в коридоре, бачок. И стаканчик там…
Черноглазый мальчик покорно направился к двери.
— А тебя самого как зовут? — набравшись смелости, спросил я. Ведь состоявшееся знакомство было еще не обоюдным.
— Зови меня просто, по-дружески: Николай Иванович. Николай Иванович Бирюков.
— А ты в каком классе?
— В четвертом, — ответил дылда. — В четвертый перешел.
Тогда это меня нисколько не удивило, не озадачило, не рассмешило — то, что дылда, величавший себя Николаем Ивановичем, всего-навсего, оказывается, перешел в четвертый класс и был, таким образом, лишь тремя годами старше меня. Теперь, конечно, я бы посмеялся, а тогда — вовсе нет. Ведь эта разница ничего не значит лишь для людей взрослых и для тех, кто уже метит во взрослые. А у детей это очень значительная и наглядная разница. Так ученику второго класса любой первоклассник представляется ничтожной букашкой, мелкотой. А в глазах того же первоклассника ученик четвертого класса — это уже огромный и всесильный мужичище, грозный обидчик либо надежный заступник.
И я тогда еще не знал, кем он для меня окажется — обидчиком или заступником, — вот этот широкоскулый дылда, съевший мои конфеты.
— А ты… тоже поёшь? — спросил я.
— Что-о?
Николай Иванович Бирюков снова вскочил с постели и опять завращал глазами:
— Как ты сказал? «Тоже»?.. А кто здесь еще поет, кроме Николая Бирюкова? Николай Бирюков — первый дискант, первый солист хора! Когда Бирюков берет си второй октавы…
Он стал в позу, раздул ноздри, потянул воздух, открыл рот…
И тотчас раздался совершенно безобразный, режущий ухо, пронзительный звук.
Я вздрогнул.
Но все же уловил, что этот жуткий крик вырвался не из горла Николая Бирюкова, а из окна — оно было распахнуто настежь.
— Кто это?
— Это? — Бирюков бросился к окну, повис на подоконнике. — Это розовый фламинго.
— Какой фламинго? — удивился я и тоже стал карабкаться на подоконник.
— Розовый.
— Почему?
— Вот чудак. У нас же здесь зоопарк.
Он подсадил меня.
Прямо под окном, в сотне шагов, за бетонным забором, за густым заслоном деревьев виднелась голубизна воды.
И было видно отсюда, как по всему зеркалу пруда — вдоль и поперек, стаями и поодиночке, поспешно и неторопливо — плыли птицы. Белые, черные, синие, зеленые, розовые. Птицы ныряли, били крыльями, галдели, пищали, свистели, крякали, и вот снова пронзительный, резкий звук перекрыл этот галдеж…
— Розовый фламинго, — восхищенно повторил мой сосед. — Во дает!
— Я никогда еще не был в зоопарке.
— Совсем никогда?
— Совсем.
— А пети-мети есть?
— Какие… пети?
— Ну, которые мети…
— А-а, — догадался я и вынул из кармана пятирублевку. — Есть.
— Так за чем же дело стало! — воскликнул Николай Иванович, соскакивая на пол. Он взял из моих рук бумажку, подозрительно глянул на меня: — Откуда дровишки?
— Няня дала. Няня Дуня.
— Ах, няня? Ах, Дуня? — очень обрадовался Николай Иванович и, присев на корточки, стал поочередно выбрасывать свои башмачищи. — Ах, Дуня, ты, Дуня… — напевал он при этом.