Вениамин Каверин - Избранное
По растрескавшейся дороге, сделанной гредерами Бой-Страха, я шагал один и думал об этой худенькой, что подавала нам чай.
«Он мог бы, однако, оставить ей что-нибудь на память, — в конце концов решил я сердито, — нельзя же быть таким невежливым, даже если любишь другую».
Но больше я уже не думал о ней. Серый, плотный, упирающийся в тучи столб шел навстречу мне по дороге.
Я повернулся к нему спиной. Обшитый белым железом элеватор еще сверкал в свете заката, простой и ясный, как будто сложенный из кубиков детьми.
Вот еще сверкали белые щиты его башен, а вот уже и пропали, и все пропало, и нечем было любоваться, и нужно было не любоваться, а искать себя, свои губы, уши, руки, ноги и, главное, глаза — глаза потому, что веки распухли, болели и уже начали загибаться вверх, как у лоцманов, ведущих корабль против ветра.
Я насилу выпутался из пыли.
В этом таборе, который лежал передо мной в котловине и казался морем — как парусные суда, стояло в степи раздувающееся полотно палаток, — мне случалось бывать и раньше.
Но так неприветливо меня не встречали ни разу.
Знакомый рулевой, которому я крикнул: «Здорово, корыш!», ничего не ответил, а только закрыл глаза, вместо того чтобы сказать: «Здорово!»
Ноги его лежали на земле, голова и плечи — на палатке.
Он качался как в люльке и дремал, а по правую и левую руку лежали двое рулевых и тоже дремали.
Я походил по табору, потом нашел учетчика и познакомился с ним.
Он был в пенсне, рыжий, умный, с язвительными глазами и обо всем говорил в условном наклонении — почти каждая фраза начиналась со слова «если».
Будущее, даже самое ближайшее, было неясно для него.
Будущее зависело, по его мнению, от этой стервы, которая пятый день дует в хвост и в гриву, и весь институт засухи, в полном составе шляющийся по участкам, ничего не может сделать с этой подлой сволочью, нагнавшей 48° в тени.
Я не знал, о чем говорить с этим сумрачным человеком, который, несмотря на эти 48° в тени, сидел над циферблатами Орунов, и среди них не было ни одного, на который с его носа не упала бы капля пота.
Наконец, я робко спросил его о том, какой же все-таки образ жизни ведут на таборе рулевые, механики, комбайнеры. Он ничего не ответил, и после этого я попрощался с ним и ушел…
Низенький злорадный дед сидел на скамеечке подле кухни и курил какую-то едкую дрянь. Я подсел к нему.
— Ну, теперь совецкой власти крышка, — бодро сказал дед. — Хлеб сгорел, сейчас же голод, бунт. И кого же первого на сук? Инженера Причепу!
Он помолчал, потом закусил бороду и сказал тихо:
— Ох, худо будет вам, братцы, худо вам будет!
— А кто это инженер Причепа? — спросил я.
— Вредитель, — строго сказал дед, — он главный инженер по карасину. Его первого вздернут. До как же, льют-льют! Тут, братцы, не только хлеб, тут тебе и вся земля загорится.
— Да что льют-то?
— Карасин, — радостно сказал дед. — Прямо в землю спущают. Вчерась шел я по табору, смотрю в чистерне кран открыт. Спущают! И доска приставлена, чтобы он потихоньку тек. Ну, что ты скажешь? Пропитавши она или нет? Пропитавши! Может она загореться или нет? Может!
Дед был навеселе.
Он был сильно навеселе, и ему, без сомнения, было наплевать на то, что сухой закон был объявлен в Зерносовхозе 3. Инженер Причепа его занимал, — как бы вздернуть поскорее инженера Причепу!
Я бросил деда и пошел прочь.
День не удался — это было ясно. Он был сдут суховеем, завален пылью.
Нечего было, например, надеяться на то, что эта кухарка, бродившая на маленькой кухне как гиена, накормит меня обедом.
Нечего было и думать, что этот голый человек, сидевший верхом на перегородке душа, позволит мне освежиться водой, которую он с трудом добывал из обмелевшего колодца.
Нечего было ждать, что этот шофер (уже целый час легковая машина стояла подле конторы) возьмет меня пятым — у меня не хватило духу даже вступить с ним в переговоры.
Загнуть рукава рубашки и выпить из бочки кружку теплой воды — это было все, что мне оставалось…
Комбайнер в детском чулке — тот самый, что в столовой Главного хутора приставал к Бой-Страху, — налетел на меня, когда, обогнув палатки, я двинулся в обратный путь.
Парень хохотал — вот что меня поразило.
Хохоча, топая ногами, хватаясь за живот, он схватил меня за рукав и потащил к деду.
Деда брили.
Двое рулевых держали его за руки, двое — за ноги, пятый — за голову. Шестой оттягивал щеку. Седьмой брил.
Он брил его безопасной бритвой «жиллет» и ругался, потому что бритва была тупая, а волос крепкий.
По временам он бросал бритву на табурет и брал другую — должно быть, не более острую, потому что минуту спустя возвращался к первой.
Техника смены ножей была, надо полагать, ему неизвестна.
— Сиди смирно, дед, — сказал он, отхватив деду полбороды и любуясь своей работой, — мы, брат, живо из тебя пионера сделаем! Не будешь тогда, сукин сын, говорить, что совецкой власти крышка.
И дед сидел смирный, совсем смирный и больше уже ничего не говорил. Глаза у него были отчаянные, нос горел.
Восьмой же разводил мыло. Так много он его развел, с такой старательностью взбивал мыльную пену, что уж ни чашки, ни кисточки, ни самой руки его нельзя было разглядеть под лопающимися разноцветными пузырями.
Должно быть, я так и не разглядел бы эту чашку, если бы дед не взбунтовался:
— Ан крышка, — сказал он вдруг и вырвался. Он ударил ногой седьмого, который брил, и шестого, который оттягивал щеку, перемахнул через табурет, на котором восьмой разводил мыло, и чашка покатилась к моим ногам.
Я поднял ее: тучный скиф в длинных штанах, в остроконечной шляпе, края которой свисали до плеч, был изображен на ее темной глазури. У него были полузакрытые глаза и разрезанный морщинами рот. Одной рукой он держал кубок, другой опускал в него меч.
Деда давно уже поймали, посадили и, взяв за горло, добривали остаток бороды, а я все еще разглядывал важного кочевника на забрызганной мылом глазури.
— Откуда ты ее взял? — спросил я рулевого, который с кисточкой в руке стоял передо мной, дожидаясь, когда я верну ему чашку.
— А нашел, — пробормотал он и поставил чашку на табурет, — когда курганы пахали.
И он снова принялся разводить мыло в чашке, из которой когда-то пили скифы, заключавшие союз побратимства.
Дед был выбрит, наконец, и оказался разбойником, У него был тяжелый подбородок, большая челюсть.
Он сидел, расставив ноги, закинув голову, помолодевший и страшный.
Я догнал рулевого и попросил позволения еще раз взглянуть на чашку: полузакрытыми глазами смотрел на меня тучный скиф, свисали до плеч края его шляпы.
— Продай, — предложил я рулевому.
Мы сошлись на паре подтяжек и трех бутылках ситро — все это я купил для него в участковой лавке.
Подтяжки он сейчас же надел на себя, ситро мы распили вместе. Потом я привязал к поясу скифскую чашку и отправился в обратный путь.
Знакомый автомобиль дорожной бригады догнал меня, когда, задыхаясь от пыли, осатанев от ветра, я зашел в хлеба и бросился прямо на землю.
Бой-Страх сидел в машине согнувшись, пряча голову в плечи. Я посмотрел на него и испугался. Он сидел старый, с большим ртом, с белыми челюстями и вежливый — это было особенно страшно.
Я уселся подле него и ничего не сказал. Пятый день был на исходе, низко стояло солнце, наступал уже тот, знакомый каждому жителю степей, час, когда жара начинает отступать, и предчувствие вечера возникает не здесь, рядом с вами, а где-то далеко в степи.
Пятый день клонился к закату. А на шестой…
— Бой-Страх, — сказал я, и горячий ветер вошел мне в рот, мы ехали против ветра, — не огорчайтесь! Ведь вы же сами сказали, что все это детский спектакль в сравнении с тем, что здесь творилось весной двадцать девятого года.
Бой-Страх встал. Я невольно откинулся назад, и его раздутые ноздри встали надо мной, круглые и темные, как ноздри монумента.
Он заорал что-то о бездельниках, путающихся под ногами, и вдруг закрыл рот, сел и прислушался.
Прислушался и я. И ничего не услышал. Мне померещилось, впрочем, что ветер не так сильно, как раньше, свистит в ушах, что он как будто стал слегка посвежее.
— Стой! — хрипло сказал Бой-Страх шоферу.
Мы остановились..
Направо и налево от нас и до самого неба стояла рожь.
Она была прямая, не клонилась, не шла волной.
Она была рыжая и тихая — тихая потому, что ветер упал…
Я проводил Бой-Страха на станцию и вернулся.
И когда я вернулся, вывески в Зерносовхозе 3 висели на своих местах — синяя ЦРК над входом в лавку и синяя библиотечная над входом в библиотеку.
Ветер упал, тент был снят с лесов водонапорной башни, наброшен на шесты, и под ним уже пили ситро, болтали.