Иван Новиков - Пушкин на юге
Правда, что на вечерах этих Ризнич не только тщеславился, он не забывал и о делах. Пушкин в это, конечно, совсем не вникал. Его томило другое. У Амалии много поклонников, и это естественно. Но в кругу молодежи были и пожилые, очень богатые люди, с ними играла она и в карты — азартно, счастливо, а муж оставался при этом неизменно в тени. Так неужели ж она… Неужели и впрямь деньги над ней имеют какую–то власть? Эта мысль мучила Пушкина и придавала его чувству особенно острый, изнуряющий характер, ибо об этом он не решался, не мог произнести с нею ни слова. Он и сам от себя гнал эти гнетущие мысли. Но ему чудилось, что кто–то из этих людей, увлечься которыми было никак уж нельзя, точно имел, и не скрывал этого, какие–то особые на нее права…
Ревность снедала Пушкина. Он находил, что она подобна была какой–то страшной болезни, которую не остановить, — чуме или лихорадке. Порою томила она и глухою тоской, и тогда казалось ему, что он может повредиться в уме. У него начинался жар, он почти бредил и вспоминал бредовое же предсказание Вельтмана, и как раз об Одессе… Ну, сатана не сатана, а похоже, так если б взойти на горящий костер…
Однако, по счастию, эти припадки бывали редки и кратки, как короткой и быстрой была и сама эта южная страсть. В минуту раздумья он иногда видел и себя, и ее как бы со стороны:
Простишь ли мне ревнивые мечты,
Моей любви безумное волненье?
Ты мне верна: зачем же любишь ты
Всегда пугать мое воображенье?
Окружена поклонников толпой,
Зачем для всех казаться хочешь милой
И всех дарит надеждою пустой
Твой чудный взор, то нежный, то унылый?
С берега видел он иногда, как проплывала ее богато изукрашенная лодка, и переносился мыслью в нее. В лодке была она и кто–либо из ее солидных поклонников. Их было два — польский помещик Исидор Собаньскии и князь Яблоновский, несколько помоложе, но также уже пожилой. Пушкин, глядя на них, всегда колебался: который? И вот она едет с кем–то из них: сердце сжималось. Но в воображении возникали блистающие глаза нежной красавицы, и рождались не эпиграмма на ненавистных соперников, а легкие строки, видение Италии:
Ночь светла; в небесном поле Ходит Веспер золотой. Старый дож плывет в гондоле С догарессой молодой.
Да, жаркое чувство к молодой красавице было и поэтическим чувством. То, что она была итальянка, как бы уводило его в те страны, о которых мечтал с самого детства, и отношения их порой походили на сказку, на поэму, воплощенную в жизнь.
Этот короткий роман — как быстро, внезапно он начался, так же и оборвался. В начале зимы у Ризнич родился ребенок, здоровье ее надломилось, и муж отправил ее весною на родину. Он проводил жену до границы, а за границею уже ждал ее богатый покровитель. С ним она и проследовала дальше. Все это можно было предвидеть, и отношения между Ризнич и Пушкиным прервались еще задолго до ее отъезда. И все же разлука их вышла тяжелой, мучительной.
В ноябре в Одессу приехала Мария Раевская — проведать сестру свою Елену, жившую у Воронцовых: Раевские состояли в родстве с графинею Елизаветой Ксаверьевной. Здоровье Елены немного поправилось и особого опасения не внушало, но она была очень худа, и ей постоянно надо было беречься. Даже в танцах она не принимала участия и лишь глядела, как танцуют другие. Она все больше и больше уходила в себя. С братом Александром, который часто и подолгу теперь пребывал в Одессе, останавливаясь у Воронцовых же, как–то она совсем разошлась, а приезду сестры так была рада, что от радости не спала по ночам.
Мария пробыла почти до рождества. Казалось бы — возвращался Юрзуф! Но ничто не повторимо, и на Юрзуф не похоже было нимало.
Вся семья Раевских, — братья и сестры, отец, — все они крепко жили в душе Александра. Это была единственная, пожалуй, семья, которую он неотрывно любил. И после Кавказа и Крыма отношения их не только не прерывались, но временами казалось, что Пушкину и не суждено от этой семьи оторваться. Глядя теперь издали, он понимал, что из трех дочерей генерала Раевского наиболее близка ему была именно Мария, чудесно выросшая за это время из угловатого, серьезно–шаловливого подростка в красивую и строгую девушку с чистым и твердым характером. Он сознавал, что у них бывали минуты, которые могли стать решающими. Но они таковыми не стали.
Что же мешало?
Основное, что их разделяло, было, кажется, то, что оба они, каждый по–своему, были — характеры! Это чудесная, трудная и редчайшая вещь, когда два человека с собственными, отчетливо выраженными индивидуальностями, не теряя их, могут составить единое и гармоническое целое. Чаще бывает иное: один покоряет другого; один из двух покорился, и такой дорогой ценой найдена прочность; прочность, но не гармония. Мария же рано определилась и выросла, а Пушкин рос непрерывно и далек еще был от завершения роста. Внешне будучи пленником, он развивался в полной душевной свободе.
К тому же, хотя он и был уже необычайно своеобразен, характерен, но и самый характер его продолжал быть в движении. И для него совсем не пришло еще время (да и позже оно долго не приходило) — время, когда появилась бы властная потребность устроения собственной жизни.
А страсть? Да, налетающий этот ураган мог бы, как буря, разметать все, что стоит на пути. Но этому ветру, как заслон, противостояла вся семья Раевских: его к ним любовь, чистое и прочное уважение. И страсть, — ничего не обещающая и ни к чему не обязывающая, — она не возникла.
И как, напротив, ничто и никто не мешал другим его чувствам в Одессе. Мужа Амалии Ризнич попросту он не уважал; ближе узнав Воронцова, им оскорбляемый, — он испытывал к графу чистую ненависть.
Мария и Пушкин не имели между собою никаких объяснений. Отношения их не были внешне испорчены, но, как–то само собою это произошло: друг от друга они отдалились. Мария была горда и ни единым словом и ни движением не выказывала того, что в ней происходило. Ой же себе говорил: «Да, она никогда не понимала моего чувства к ней. Графу Олизару откажут, но теперь сюда приезжает Волконский, будет еще одни светский брак!» Так он умел иногда подумать — холодно и зло, сам хорошо сознавая, как был к ней несправедлив. Пушкин был не без слабостей, но огромная редкая сила его в том и была, что он их видел и знал, и не оправдывал; трудно только бывало всегда признать о себе что–либо — перед другими.
Впрочем, сейчас на отношениях своих с Марией не очень–то он и останавливался: было ему не до того, он горел, как свеча, и обретал новые силы только в работе.
Но и в работе его она уже пребывала. В «Бахчисарайском фонтане» — «Седой отец гордился ею и звал отрадою своею»: да, это и было так; «Толпы вельмож и богачей руки Марииной искали, — И много юношей по ней в страданье тайном изнывали», да, и это тоже было так. Ну, а о себе? Вдали от нее он и сам тосковал и отчаивался:
Забудь мучительный предмет
Любви отверженной и вечной…
Он горячо написал эти строки и… выбросил их, ибо считал себя не вправе говорить открыто о своем чувстве к ней. И даже самую эту мысль — оговорку о том, что нельзя «разглашать», — также он не доверил печати. Пусть никто не прочтет, никто не услышит этих признаний:
Безумец! полно, перестань,
Не растравляй тоски напрасной!
Мятежным снам любви несчастной
Заплачена тобою дань —
Опомнись! долго ль, узник томный,
Тебе оковы лобызать
И в свете лирою нескромнай
Свое безумство разглашать?
Он выбросил эти строки, но можно ли выбросить самое чувство, которое их продиктовало? На время, и на долгое время, могли в нем как бы замолкнуть, на самом же деле только уйти на глубину, рожденные ею сердечные звуки, но все истинное, — что бы то ни было, — конечно, не умирает и лишь ждет своего, вслед за туманом, ясного срока. Так и образ Марии Раевской был в сердце Пушкина неистребим.
Но была л» и впрямь эта любовь его — отверженною любовью или просто, как говорится по–русски, они разминулись, как на море два корабля? А бывало же, что паруса их плещутся совместно, так что не разобрать, какие из них на одном корабле, а какие на встречном, другом… И встретятся ли еще когда, а ежели встретятся, узнают ли друг о друге всю правду?
Синему морю до этих вопросов не было дела, и ответов оно не давало. Могучая эта стихия не знала покоя сама и ему не давала покоя, путая как бы самое время и вздымая чувства в душе — волну за волной и волну над волной. Это и верно: море не столько покорствует времени, как само походит на вечность, то есть на жизнь, вечно изменчивую, но непрестанно пребывающую в самой себе.
Глава девятнадцатая
ЗАПИСКИ ЕКАТЕРИНЫ II
В первые дни по приезде в Одессу Пушкину вправду казалось: к нему возвращалась свобода, цепи оставлены там, в Кишиневе, но все же его потянуло туда — как бы проститься. Правда, что для него Кишинев в значительной мере уже опустел, отгорел. Владимир Федосеевич Раевский и по сей день пребывает в тюрьма, нет ни Оштанкова, ни Орловых… Но все это было, и у памяти сердца ничего не отнять. Это была целая эра, эпоха именно вольного роста, невзирая на «цепи». Пушкин осуществил это свое желание и побывал в Кишиневе.