Иван Шамякин - Криницы
Данила Платонович понял их и, ласково отогнав рукой пчелу, звеневшую перед его лицом, заговорил сам — словно после небольшой веселой переменки продолжая серьёзный урок:
— Ая вот сейчас вспомнил, какой вы у меня выпуск за все время моей работы. Пятидесятый! Юбилейный, можно сказать…
Хотя они примерно знали, сколько лет работает Данила Платонович, но слова его произвели на них сильное впечатление.
— Да, ровно полсотни раз на моих глазах выходили юноши и девушки на нелегкую дорогу жизни. Разные были школы: церковноприходская, начальная в первые советские годы… Но кончали их тогда ребята немногим моложе вас, а иной раз и старше. Школа молодела на моих глазах. Правда, я старел. Но молодели мои чувства, моя радость… Когда-то, до революции, я каждый раз с тревогой думал: «Что ждет в жизни этих мальчиков и девочек в холщовых сорочках, в лапотках?» Это были ваши отцы. Потом тревоги не стало. Я радовался… А сегодня… сегодня я позавидовал вам, друзья мои. Не помню, случалось ли мне завидовать раньше… Но сегодня позавидовал. Большая перед вами жизнь… Настоящая! И знаете, чего мне захотелось сегодня? Невозможного: прожить ещё одну жизнь, пусть даже такую же трудную, какой она была поначалу… Да, это прекрасно — жить! Жить человеком! Помните у Горького — Человек! С большой буквы! — Он поднял палец, произнёс эти слова как-то особенно торжественно, и добрая улыбка осветила его худое, морщинистое лицо. — Будьте людьми. Знайте, что самое большое счастье — жить честно, честно работать, служить своему народу… Я уже, как говорится, приближаюсь к финишу…
— Данила Платонович! — с упреком перебил его Левон.
— Вы меня не утешайте. Мы — материалисты и знаем законы природы. Я вот болел… Это тяжело — болеть… Но на душе у меня всегда было легко и спокойно: я честно прожил свою жизнь. В этом на старости лет — счастье. Я не святой. Жизнь — это борьба, и мне тоже приходилось бороться. Есть, конечно, люди, которые на меня в обиде… Но большинство, подавляющее большинство, я надеюсь, будет вспоминать меня добрым словом. А это главное — заслужить признание народа… Но что это я все о себе? Еще скажете: «Хвастается старик». Мне, правда, не грех уже о своей жизни вспомнить. Но я хотел сказать вам что-то другое. Что? — Он наморщил лоб, закрыл глаза, припоминая.
Бабка Наста подошла, поправила сползшее с ног одеяло.
— Тебе много говорить нельзя… А ты все говоришь, все говоришь!
— Погоди, старая, — махнул рукой Данила Платонович. — . Ага. Вот мы, учителя, твердили вам, да и в газетах, в книгах пишут: все дороги перед вами открыты. Что я хочу сказать? Дороги все открыты — это так. За это воевали ваши отцы, братья. Но не верьте, если кто-нибудь вам скажет, что есть в жизни хоть одна легкая дорога. Не верьте. У каждого из вас будут трудности, неудачи, разочарования. Не пугайтесь, не падайте духом. Самое страшное — пасть духом… Потерять веру… Я вот помню одного учителя… Нет, погодите, я ещё что-то хотел сказать… Видите, слабеет память…
Выпускники сидели молча, опустив глаза. Их поразило и тронуло, что Данила Платонович говорит так, будто прощается навсегда. Молодым тяжело слушать такие слова. Вообще тяжело, когда старики начинают говорить о смерти. Не знаешь, что ответить, чем утешить, потому что утешениям этим, даже когда они идут от души, не верят ни тот, к кому они относятся, ни тот, кто утешает.
Рая воспользовалась паузой и поддержала слова бабки Насты:
— А говорить вам и правда много нельзя, Данила Платонович. Наталья Петровна будет нас ругать.
— Будет ругать вас, будет ругать меня, — весело ответил старик. — Такая уж у неё должность.
Но выпускники уже вскочили, как по команде. Кто-то сказал:
— Утомили мы вас. Простите.
Данила Платонович не уговаривал посидеть ещё: он понимал, что молодежи, да ещё в такой день, трудно оставаться долго возле больного.
— Спасибо вам, что пришли. Заходите. Непременно заходите. А то Рае одной наскучило дежурить возле меня. Да, Алёше письмо напишите. Он порадуется. И от меня — поклон.
А когда они попрощались и толпой двинулись из сада, он их задержал:
— Погодите, ещё одна к вам просьба… Помните, сколько раз мы с вами криницы чистили? Наши криницы там, в балках, — он показал в поле, откуда брали свое начало ручьи. — Не забывайте, прошу вас, о них, а то заплывут илом, засорятся, пересохнут… Криницы должны быть чистыми!
40
Рая лежала на траве и читала, прикрывая косынкой опухшую щеку — ужалила пчела. Данила Платонович дремал в своем кресле. Со вчерашнего утра он все молчал. Вчера, когда Наталья Петровна и Аксинья Федосовна вынесли больного в сад; он, взглянув в сторону МТС, взволновался, а потом спросил у Раи:
— Рая, что это я дуба не вижу?
— А его вчера спилили. Он не распустился, засох, — ответила девушка.
— Ну, вот видишь, засох, — как-то странно улыбнулся Данила Платонович и умолк.
Книга была такая интересная, что Рая забыла даже про пчел, которые звенели над головой и которых она очень боялась, так как они почему-то нападали на нее чаще, чем на других. Говорят, пчелы вообще не любят женщин, однако же Ольга Калиновна и бабка Наста ходят за ними — и пчелы их не кусают.
Рая не сразу услышала, что Данила Платонович её зовет:
— Рая… Рая!
Какой тихий у него голос! Она подняла голову.
— Должно быть, гроза будет, Рая. Она посмотрела на небо, чистое, без единого облачка, в знойной дымке.
— Да, душно очень, — и опять, уткнулась в книгу. Второй раз он окликнул её через полчаса и ещё тише, почти шепотом. Она глянула и испуганно вскочила. Данила Платонович лежал, откинув голову на спинку кресла, часто дыша открытым ртом, словно ему не хватало воздуха в безграничном просторе июньского дня. Пальцы его правой руки царапали грудь, казалось, хотели разорвать душившую его рубашку, но не хватало сил. Рая бросилась к нему.
— Данила Платонович, что с вами? Мамочка моя! Он покачал головой и ещё довольно внятно сказал:
— Отойди… Рая…
Она в ужасе кинулась к дому, закричала:
— Ма-ма!
Но непонятная сила вернула её назад. Она остановилась шагах в пяти, не в состоянии оторвать взгляда от его руки. Она ничего больше не видела, ни лица, ни глаз, — только эти костлявые жёлтые пальцы, что все слабей и слабей дергали белую сорочку. Потом пальцы как-то сразу побелели, и рука мертво упала на подлокотник кресла. Рая снова в ужасе крикнула:
— Ма-ма! — и повернулась, чтобы бежать, но навстречу торопливо шла бабка Наста.
Она отстранила Раю, ахнула, как бы безмерно удивленная, потом спокойно перекрестилась. — Хорошо жил, хорошо и помер. Денёк-то какой божий! А я всё живу, всё живу. — И, подойдя, она прижала пальцами его веки.
Тогда только Рая всё поняла и, испуганная, — она в первый раз видела, как приходит смерть, — потрясенная, прижалась лбом к шершавой коре яблони и безутешно, навзрыд заплакала.
А где-то за речкой и лесом гремел гром — приближалась гроза.
Ласточки, привыкшие к шуму школы и смело летавшие, когда кричали и играли дети, пугались этой молчаливой толпы, облетали её стороной, и не слышно было их веселого щебета в гнездах под крышей. А те, что жили над крыльцом, не могли пролететь к себе в гнездо, и там тонко и жалобно пищали птенцы.
Гроб вынесли из школы во двор, поставили на скамью. Попрощаться с другом и учителем пришли сотни людей: колхозники со всего сельсовета, педагоги, районные работники. В почетный караул стали Журавский и старый учитель, что когда-то вместе с Данилой Платоновичем провел через болота партизанский отряд. Лемяшевич узнал его. Старик плакал.
Пришли с поля трактористы. Девушки принесли венок из зеленых колосьев и васильков. Цветы, только что сорванные в поле, никак не напоминали надгробные, они жили и как бы свидетельствовали о бесконечности и красоте жизни. Вообще все вокруг как бы спорило со смертью, все цвело, наливалось соками. Щедро светило солнце.
Скорбные минуты траурного митинга — последнего прощания с человеком, который никогда уже не войдет в этот двор, где столько раз проходили его ноги за сорок лет, не ступит на этр крыльцо, которое он сам строил и перестраивал. Ораторы поднимаются на ступеньки крыльца у ног покойника. Многим не удается сказать то, что бы им хотелось, но в такие минуты трогают любые слова. У Натальи Петровны от плача распухло лицо. Дарья Степановна, сама глотая слезы, ласково гладит её руку.
— Наташа, успокойся, тебе вредно.
— Мне всё кажется, что я виновата. Ведь я знала, что ему хуже… Мне не следовало его оставлять.
— Ничего бы ты не сделала.
Рая все слезы выплакала вчера. Она не спала ночь, бесконечно потрясенная смертью, и теперь нервы её натянуты до предела. Она не сводит лихорадочного взгляда сухих глаз с воскового лица умершего. Как страшно изменила смерть это знакомое, близкое лицо. Нет, здесь, в гробу, чужой человек, незнакомый; тот Данила Платонович, который ещё вчера утром разговаривал с ней, — тот остался у нее в сердце и в сердцах всех, кто сейчас плачет, слушая слова ораторов.