Николай Кочин - Девки
— А почему бы за Советы и нам не стоять? Советы — сила. А в силе вся причина, — сказал Карл Карлович.
Граф поддержал его:
— Разумеется. И мы за Советы. Но без коммунистов.
— О, это другое дело! — воскликнул Вавила.
Канашев поднял палец вверх и многозначительно улыбнулся; все оживились, прозрев неизреченную мудрость в словах графа. Досифея поедала его умиленными, обожающими глазами.
Граф продолжал:
— Дальше. В ваших руках сила огромная — хлеб. Маневрируйте умело. Хлеб надо придержать. Надежно припрятать. Везде так теперь поступают. Пускай узнают, как мужичка прижимать. Они нажимают, мы тем же отвечаем. Игра втемную. Никого не видать, а результат ясен: бесконечные затруднения с хлебом, общее недовольство, ропот...
Теперь Вавила Пудов расцвел. Только Карл Карлович, считавший, что ему наперед все ясно, хранил важное спокойствие.
— Сколько у вас партийных? — спросил граф.
— Да один, старый хрыч. Но и от одного хлопот не оберешься, ваше благородие. Вот уж верно говорится, что одна паршивая овца все стадо испортит. Мутит народ. Сбивает молодежь к общей жизни, а баб в женделегатки проводит. Один, как бельмо в глазу. (Шепотом). От одного-то, чай, нетрудно и избавиться, ваше благородие? — спросил Пудов.
Граф усмехнулся в сторону Канашева.
Канашев сказал:
— Избавиться? Это значит, привлечь пристальное внимание в государственном масштабе к этому селу и к этому факту. Осторожнее, Вавила, на поворотах. Всю губернию прочистят. Вон в Одессе «избавились» от селькора, так пять годов в трубы трубят... У нас, ваше благородие, был случай такой три года назад: селькор утонул. И доктор дал правильное заключение — нет насильственной смерти, и свидетелей в пользу факта, что утоп, полсела... Так и доктору не верили и свидетелям, ездили, ездили и все к нам приглядывались, чуть отцепились. Так и сейчас все живу страхами огорожен. Везде, вишь, у них кулак виноват. Убили пьяного коммуниста в драке — кулак виноват. Нет ситца в кооперации — кулак скупил для спекуляции. Горит совхоз, подожгли хулиганы, а в газетах уже призыв: «Вылазка классового врага». Мужик не дает хлеба государству — опять же происки кулака. В ВИКе бюрократ сидит (к царю легче попасть, чем к нему), ищут и там кулака. Девку на околице заголили — подстрекнул кулак. На сходке услышали голос правды — кулак внушил. Выгодно сваливать на кулака голод, болезни, темноту — все от кулака. Он и на картинках рядом с царем, помещиком, полицейским и попом стоит. А тут еще ты, Вавила, — «избавиться от одного»... Соображать немножко надо, что к чему...
— Он верно говорит, — сказал граф Вавиле. — Ведь у нас не открытый бой. Они всем вооружены, а мы нет. Мы с пустыми руками.
— Уж если это удумал, — сказал тихо Канашев, и поглядел на графа, — так лучше один, без свидетелей и соверши... И ни отцу, ни сыну родному не сказывай... И друзьям не признавайся в этом.
— Это другое дело, — сказал граф. — Там никто не замешан... Никого не подведешь.
Он приделал бороду, напялил зипун, надел котомку и, с посохом в руке остановясь у порога, сказал:
— Ну, иду в Зверево. Там у нас дело прочнее. Народ тверже. Скала...
— Народ там отборный. Дубы. Бог благословит! Бог благословит! — напутствовала Досифея.
— Чувствительно вам благодарен! — сказал Пудов.
Граф с Карлом Карловичем и Канашевым простился дружески. Расцеловались.
— Облегчи! Избави! Спаси! — в экстазе восхищенно складывая руки в «гробик», в «крестик», в «умиление», шептала ему вслед Досифея.
Граф ушел. Воцарилось молчание.
— Высокопоставленная особа, — сказал наконец Вавила Пудов, — а какие муки принимает за идею.
Карл Карлович сидел неподвижно на стуле и ждал, когда на него обратят внимание. Наконец обратили.
— Я саметил, Егор Лукич, — сказал он важно, — что вы часто употребляете пословицу — восвеличиваете хозяина, унижаете работника. Вы говорит: «Без хозяина и товар плачет», «Без кота мышам масленица». Это надо прекратить. Это изобличает вас как отрыжку старого, пуржуазного мира. Это не котируется. Лозунг наш — пролетарии всех стран, соединяйтесь... Это относится к работающему народу... Надо понимайт.
Канашев ответил:
— Очень был невоздержан на слова, Карл Карлович. Это верно. Мужицкая привычка.
Не улыбаясь, не оборачивая к ним головы, Карл Карлович заметил:
— Эта привычка Сибирем пахнет. Хорошо, что понимаешь. Не турак. В хороший барабан не надо бить с силой. Дальше. Болтайте больше о том, что к нашему делу не относится, если хочется болтать. Это называется у нас палаполка, и на такого машут рукой. Путьте палаполка. Греческий герой Алкивиад отрубил хвост у своей собаки, чтобы дать пищу толпам черни и тем отвлечь ее внимание от настоящих его занятий. Поступайте так же. Дальше. Ваш Суворов коворил, что тот уже не хитрый, про которого говорят, что он хитер! Старайтесь ладить с людьми и их убедить, что они вас умнее.
Все в такт головой мотали, соглашались с ним. Не поворачивая головы, он продолжал тем же докторальным тоном:
— Что-нибудь сказать — это очень хорошо. Но что-нибудь не сказать — это в тысячу раз лучше. Но если уж никак нельзя смолчать, то выбирайте слова так, как советовал один дипломат. Он советовал: хоспода, слово дано человеку для того, чтобы как можно лучше, как можно вернее скрывать свои излюбленные мысли. Егор Лукич, кругом нас люди...
Он указал в сторону мельницы.
— Ну, эти люди нам не опасны, — ответил Канашев. — Это неграмотные бабы. Дуры девки. Им не до политики. Маленькие люди.
— Эй, Егор Лукич! Все люди на свете с самого начала нарождаются вовсе маленькими. Но это ничуть не мешает им быть впоследствии большими тураками и великими некодяями...
Сказал как отрезал. Все молчали.
— И не пить! — приказал он строго. — Первую рюмку ты хватаешь. Вторая рюмка тебя хватает. Не пить ни капли. Я серьезно. Иначе тружба наша врозь. Безобразие. Куда ни глянь — блюют. Фарвары. Пропьете остатки России.
Он остановился у двери, прямой, сухой, бритый, как актер, строгий, как тюремный надзиратель.
— Ухожу! Договорились. Теперь запоминайте раз и навсегда: Карл Карлович Шмидт у вас никогда не бывает. Везде и во всяком случае говорить так: не бывает. Тоброго здоровья.
Он ушел.
— Идите, пока не рассветало, — сказал остальным Канашев. — Да запомните, что вам говорил граф про выборы, про хлеб, про Советы. Ты, божья старушка, своих богомолок распустила на нет. Наглые стали. Мне Полушкин докладывал, приезжали две твоих болтушки к нам на мельницу: только и разговоров у них, что про командированных из города, которых уж больно ублажаете вы (Досифея опустила глаза). Оскоромились, видать, богомолки и треплют языками!..
— Ой, навет! Ой, клеплют напрасно. Слежу я и блюду их чистоту. Бережем себя строго.
— Да разве я о чистоте твоих девок беспокоюсь? Кому нужна эта драгоценность. Я разговоров опасаюсь.
— Ой, искушение! Явно ослепил клеветников наших дьявол. Псы еси смрадные! Какие наветы на девок! Ни на макову роснику правды нет...
— Пируй, да держи язык за зубами, — продолжал Канашев, не слушая ее. — Те командированные из губернии, может, наши верные друзья. А если узнают про это, да их по шее со своих должностей, да ревизии, да и к нам. Так от нас ото всех только пух полетит. Ладно еще, кроме своих, никого при тех разговорах не было. Притом замечу: не оставили они свои старые замашки — прежнюю жизнь хвалить: наше мнение такое — лучше этой жизни не было и нету. Поняла?
— Поняла, батюшка.
— То-то! Смотри в оба! И еще твои девки распространяют суеверие: будто бы утром поднялись они после перепою и глядь — на потолке следы сапог. Ну, решили — нечистая сила. По всему району разнесли, дуры оглашенные. А комсомольцы, когда ваши девицы пировали, вошли в скит, надели на ухват сапог, да им потолок и истыкали.
Досифея краснела, пыхтела, вздыхала.
— У них, монахинь чертохвостых, сроду гроша медного в руках не было. А ныне — заработок, артель, они — члены профсоюза губтекстиль. Пригреты, обуты, одеты, приголублены. Нет, еще воображают, заносятся. А чего воображать, когда волком шевельнет пальцем и все гнездо твое на воздухе. А из-за вас и на всех в волости мораль пойдет. Цепочка эта далеко потянет. По всей губернии... Иди!
— Не прогневайся, Егор Лукич. Все будет чин по чину. Уж скручу я этих девок, они у меня, кроме воды да черного хлеба, и знать-то ничего не будут...
Она отвесила смиренный поклон до земли:
— Прости, Лукич! Выпрямимся. Дело бабье, слаб сосуд.
Она вышла.
— Какое мне напутствие будет, Лукич? — спросил Вавила.
Канашев сказал строго:
— Подходу у вас нет к людям. Раньше церковь о бедных пеклась и около себя их утешала. И богатому легко было жить, когда бедный словом и подаянием утешен. Не кляузничала беднота, не лезла в мирские дела. Да, вспомянешь, были же пастыри на Руси! А нынче вы от бедных отрекаетесь. Вот люди и рассыпались, как зубья от бороны. Тот — туда, этот — сюда. Знали ли наши отцы радио, телефон, лампочку? А нынче с седыми волосами учатся. Не отвертишься от новой жизни, как ни брыкайся. Мужиков я крестьянами сейчас не считаю. Ни городской, ни деревенский он сейчас, черт его знает...