Николай Атаров - Избранное
— Ты влюблялся?
— Нет! — отчеканил Чап.
— Почему?
— Так. Некрасивые они все. На курносых веснушки…
— А на длинноносых?
— Тоже что-нибудь есть и на длинноносых.
— Угри? — рассмеялся Митя.
— Стоит ли нам продолжать разговор? — с ожесточением сказал Чап. — Ты единственный человек в классе, ясный, определенный человек, на которого можно было положиться. И ты…
— Договаривай. Что случилось?
— Мы ведь не дети. В нашем возрасте Базаров с Аркадием не такие вопросы решали. Ты знаешь, может быть, цинично скажу, может быть, разрушу кое-какие твои чувства, но в нашей стране так много серьезных дел, что влюбленные имеют жалкий вид… такой, как в других странах, где-нибудь… голодные. — Он говорил отрывисто, глотками вдыхая воздух. — Я презираю все, что с тобой произошло. Иди, целуйся с ней!.. Поклонник!..
Он встал и, не оборачиваясь, пошел прочь. Митя не стал его задерживать. Пусть идет.
В том безрассудстве, с каким Чап стремился разрушить их дружбу, Митя почувствовал нерассуждающую ревность. Ничем тут не поправить дело. Уходит друг, вот скрылся за углом, так и не оглянувшись.
Вдруг Мите стало жарко от воспоминания. Почему-то припомнился один из вечеров, которые они провели вместе. Они вернулись из эвакуации и сидели как-то у Мити, в пустой квартире. Обжигая пальцы, чистили окутанную белым паром, рассыпающуюся картошку, а Чап вслух сочинял один из своих диковатых рассказов, в которых правда всегда мешалась с выдумкой так, что и не узнать. Он придумал что-то о злодейском преступлении, о бесчеловечном предательстве. И Мите было страшно: он всем сердцем понимал, что Чап рассказывает не о ком-нибудь, а о собственном отце, предательски бросившем свою семью, о том самом, который «собакам сено косит». Тощий мальчишеский силуэт Чапа запомнился Мите: как раз погасло электричество, Чап высился вдохновенно-угрюмо над столом, едва различимый в темноте. И было немножко жутко от того, как он в полузабытьи посыпал солью картофелины быстрыми, как бы стригущими движениями длинных пальцев…
Долго сидел Митя на бульваре. Смутно выговаривалось чувство утраты — неясными стихами. Хотелось действительно сложить стихотворение. Этого никогда не бывало с Митей. «Целуйся с ней!» — ничего нельзя придумать обиднее.
Где-то гремел радиорупор, передавали «Последние известия». Знакомая собака подошла, виляя хвостом. Он погладил ее — она легла на спину. Он резко встал, испугав своим движением собаку, и пошел в школу.
Осень в южном городе, кажется, никогда не кончается. На стадион пошли без пальто, без шапок. Ольга прихватила с собой из дому соседа Гриньку Шелия. На бульваре встретились, пошли втроем.
В Митином классе Гринька считался юмористом. Он, по его собственному выражению, «убивал смехом», хотя Бородин и многие другие давно знали, что ничего смешного Гринька придумать не может. Просто привыкли его считать шутом.
Он шел всю дорогу несколько впереди Мити и Оли, сверкая на солнце своей вылизанной прической. Его называли почему-то доном Мирониусом: ничего не поделаешь, похож на испанца. Он, конечно, догадывался о ссоре Мити с Чапом. Трудно было не заметить этого, хотя о том, что случилось на бульваре, Митя никому не рассказал, кроме Оли. Никто и не расспрашивал. Одноклассники с удивительной, даже непонятной деликатностью постарались не заметить происшедшего.
Только на плотине, внезапно обернувшись, Гринька произнес непонятную пошлую фразу.
— Любовь без радости, любовь без поцелуев и все же… и навсегда… любовь, — сказал он, дирижируя самому себе тонкими кистями рук.
Он был слабенький мальчик, спортсмен никудышный, и только это удержало Митю от физического метода воздействия, это да еще Олина рука, схватившая его за плечо. Определять их отношения! Кто дал ему это право?
— О дон Мирониус! — пропела Оля, смеясь, стараясь не показать Гриньке, как прозвенела над ее ухом его отравленная стрела.
На стадионе девочки переоделись, как обычно, за оркестровой раковиной. Оля выбежала в своем синем спортивном костюме, подскакивая и на бегу поправляя тапочку, и сразу заметила Митю у турника.
Митя был выше, спортивнее по фигуре многих мальчиков. Стройный, с широкой, выпуклой грудью, которой он втайне гордился, он теперь часто задумывался ни с того ни с сего. Оля нашла его взглядом в ту минуту, когда он перед упражнением на турнике натирал ладони магнезией или мелом. Он стоял, погрузив руки в ящик с порошком, задумавшись, делал такие движения, точно стирал носовой платок.
Налюбовавшись им, Оля вышла из женской шеренги и, оказавшись нечаянно возле турника, шепнула Мите одними губами:
— Коэффициент трудности — три!
Это был обыкновенный спортивный термин — обозначение трудности того или иного упражнения, но для Мити и Оли что-то сложное, не выразимое словами, но очень вдохновляющее заключалось в этом «коэффициенте трудности — три». Бородин, тряхнув головой, взлетел на турник.
А солнце спускалось над стадионом все ниже, уходило за трибуны. Где-то бестолково мотался Гринька Шелия, он всех смешил, за все хватался руками — за скамьи, за натяжные крепления турника, за велосипед, лежащий на траве. Когда в классе он точно так же хватался за парту, делая вид, что хочет тащить ее с собой к доске, и вызывал общий смех, Агния Львовна иронически замечала: «Шекспировская традиция… Разбушевался темперамент?» — «Убиваю смехом», — объяснял Гринька.
Как будто ничего, кроме глупости, не было в Гринькином изречении о безрадостной любви без поцелуев, вычитанном, наверно, из истлевших карточек «флирта цветов», но почему-то, не сговариваясь, они в тот вечер решили уйти со стадиона вдвоем, позабыв Гриньку или потеряв его из виду. Конечно, пришлось проявить ловкость.
Избавившись от третьего, они ушли в темные аллеи Правого берега. Здесь пахло увядшей листвой, было тихо, как в лесу; сквозь деревья светились широкие окна коттеджей; велосипедист прошуршал по листопаду. Мите ничего не надо было, кроме того, чтобы смотреть на Олю. Он боялся заглядываться: в ее маленькой гибкой фигурке, в сильных руках, в гибкой, круглой шее столько было вызова, отваги, что голова кружилась, творилось что-то непонятное с сердцем. Но проходило немного времени, может быть несколько минут, и он чувствовал, что теперь может долго рассматривать ее — безопасно, ласково, тихо поражаясь красоте ее скуластого, властно-насмешливого лица; иногда одно неуловимое выражение, мгновенно возникавшее в ее глазах, когда он приближался к ней, совсем сбивало его с толку, и он, подойдя, боялся сказать даже слово.
Ссора с Чапом и Гринькина выходка оскорбили их и омрачили, словно предвестие какой-то непонятной беды.
— Что Гринька хотел сказать? — спросила Оля.
Митя с трудом отозвался:
— Я и сам не понял. Ты его напрасно за собой таскаешь. Мне так хочется помолчать с тобой! Мне хочется смотреть на тебя, Наперсток.
— До этого никому нет дела. Это никого не касается, — сказала Оля, защищая все то, что происходило между ними, от липкого любопытства Гриньки. — На это только Чап имел право.
— Да, я думаю, что имел, — согласился Митя, даже сейчас, после разрыва с другом, испытывая благодарность к Оле за ее неожиданное великодушие.
Он вынул из кармана желтое стеклышко в алюминиевой оправе — светофильтр, найденный им среди своих вещей после ссоры, повертел его в руках.
— Теперь остались разные забытые вещицы.
Оля взяла стеклышко, посмотрела сквозь него на город. За темными стволами деревьев он сверкал электричеством, весь Левый берег, — столько огней, сколько можно только вообразить. По широкой аллее шла с песней караульная рота и оставляла после себя запах ременной кожи и пыли. Всходила луна. Над сияющей желтым светом землей она казалась зеленоватой. Но и без всякого стеклышка она выглядела странной, если внимательно посмотреть на нее: да, очень странно выглядела она, низко повисшая среди высоченных металлических ферм, стоявших по четыре в ряд над берегом, проводов, протянутых над широкой рекой, среди масляных трансформаторов, довольно неприятных и страшных, точно жуки под лупой.
— Я зачитываюсь сейчас глазными болезнями, — сказала Оля, не отрывая светофильтра от глаза.
— Ты в самом деле хочешь быть глазным доктором, Наперсток?
— Нет. Книжка попалась… профессора Авербаха.
— То-то ты щуришься со вчерашнего дня.
— Тебе это нравится?
— Очень. Получается вроде филина.
— Филины не щурятся, Митенька.
Безлюдной плотиной возвращались в поздний час. Внизу, в открытых щитах восстановленной плотины гидростанции, бушевала вода, грохотали страшные бело-зеленые водопады. Юноша и девушка повисли на перилах, глядя вниз.
— Хочешь, прыгну? — спросил Митя.