KnigaRead.com/
KnigaRead.com » Проза » Советская классическая проза » Александр Серафимович - Том 7. Рассказы, очерки. Статьи. Письма

Александр Серафимович - Том 7. Рассказы, очерки. Статьи. Письма

На нашем сайте KnigaRead.com Вы можете абсолютно бесплатно читать книгу онлайн Александр Серафимович, "Том 7. Рассказы, очерки. Статьи. Письма" бесплатно, без регистрации.
Перейти на страницу:

Помощник присяжного поверенного

Иосиф Моисеевич

Розельман

прием от 4–8 вечера.

Большая еврейская семья.

Обсядут в столовой в нижнем этаже громадный стол, – а по стенам вниз головами утки из папье-маше, раскрашенные, и во весь пролет стены – тяжелый дубовый ковчег, которому сто лет и в котором на сто человек посуды. Обсядут стол всей семьей, как будто базар открылся, – смех, говор, перебивают друг друга, зассорятся, вспыхнут, опять смех, опять сыплют торопливой речью друг другу. Все говорят по-русски, только «р» чуть картавится, и волоса – курчавые, больше черные.

Да всех не загонишь сразу за стол – из гостиной тоже несется говор, смех; то запоют, или рояль заговорит, или виолончель грудным человечьим голосом, человечьим грудным глубоким голосом… Отчего ж впивается в сердце, так больно и сладко впивается в сердце этот томительный голос?

А из столовой раздраженно:

– Да идите же, все уже холодное…

И когда наконец все усядутся и стихнет отзвучавшая гостиная, так из конца в конец стола почти не видно друг друга, как будто растянулись и потерялись на другом конце улицы, – ведь двадцать человек семейка, двадцать два! Прислуга, украинка, подает, принимает тарелки; давнишняя, лет тридцать в доме, повязана засаленным платком, и концы назад, старый член семьи, – ворчит:

– Хиба то порядок? За стиль уселы, а воны: га-га-га, та цымбалы, та музыку, а все стыне. Хиба ж це порядок?

Как только дело касается еды, она – хозяин и распорядитель в доме.

Двадцать два человека!

Во-первых, две бабушки, тусклые, слезящиеся, равнодушно глядят перед собой, и на пергаментных лицах запечатлено: «Мы все сделали, о Иегова, – вот поколение!..»

Когда изредка их пергаментные губы прошуршат, молодежь их не понимает: по-древнееврейски.

Хозяйка – в черной наколке, и ленты подрагивают; и на лице печать: принесла восемнадцать, выходила одиннадцать, и берегла, и бережет, и будет беречь, как наседка.

Черные ленты гордо подрагивают: у каждого – талант, Либо отлично учится в гимназии, либо отлично кончил университет, либо отлично торгует лесом, и каждый либо поет, либо на рояле, либо скрипка, виолончель, – большой деревянный дом – как старый огромный музыкальный ящик. Прохожие уж привыкли: проходят мимо по улице, задерживая немного шаг, – сквозь окна несутся музыкальные голоса.

А возле хозяйки, на стуле, болтая недостающими ножками – крохотный кудрявый цветочек, самая маленькая. Черненький, лохматенький цветочек. Да какой же живой! Да какой же непоседливый! Верно, оттого светятся две искорки, две тоненькие точечки, смеющиеся и лукавые, светятся из-под темно выгнутых ресниц неизбывной шаловливостью, дразнящим смехом.

Любимица…

Все ее любят, и младший брат, изо всей семьи один – социал-демократ. А отец ему:

– Чем хочешь будь, хоть самим Вельзевулом, только не попадайся. А лучше, если бы занялся вместе с Соломоном.

И Соломон, старший брат, – отлично ведет большое лесное дело, – и он не пройдет мимо, чтоб не потрепать чернокудрявый цветочек.

И сестры, и другие братья, и тетки, и бабушки, и знакомые, и прислуга, и водовоз, который каждый день привозит бочку с водой, – все. И отец, седеющий, благообразное лицо, в котором – мудрость, опыт прожитого. И это всегда спокойное, уравновешенное лицо, – и оно трогается улыбкой, когда возле черненький шаловливый цветочек.

Дом полон музыкального смятения, но никто не обращает внимания на эти не умирающие с утра до глубокой ночи музыкальные голоса, – привыкли.

Но иногда вдруг все остановится в доме, затихнет, все остановятся, где кого ни застанет, приложат палец к губам:

– Тссс!.. тише!

На цыпочках подбираются к гостиной, вытягивают шеи и слушают, заглядывают в гостиную, показывают друг другу с засветившимися лицами.

Видят: черненький цветочек отражается в черном зеркале рояля, и ножонки беспомощно не достают до педалей. А пальчики крохотно ползают по белым смеющимся клавишам, и странно, не по-детски послушно сочетаются глубоко звучащие внутри струнные голоса.

– Да ведь только три года!.. Крошка!

Толпятся все в дверях, и светло в доме от улыбок.

– Дора!..

Ее подхватывают, и смеющийся солнечный черненький зайчик радостно и ревниво перебрасывается с рук на руки.

Этот музыкальный цветок куплен смертью родного человека, близкого, любимого, – куплен смертью дяди. Брат матери – кантор.

Красивое, румяное, чуть излишне полное, чуть апоплексическое лицо; и шея короче, чем нужно, и сам – полный; черные горящие глаза. Иногда задыхается. И бархатный баритон. Бархатный баритон в потрясающе-мрачных древнееврейских напевах, полный мрачной скорби тысячелетних страданий народа, «избранного» народа. С замиранием слушали евреи, слушали богатые евреи в синагоге своего знаменитого кантора. За тысячи верст приезжали и, поворачиваясь друг к другу, говорили:

– Только еврей, только еврей такой голос имеет…

На еврейских концертах он выступал. Стены ломились, в синевато-тусклой густоте меркло электричество, и евреи сидели на спинах друг у друга. А потом дико рушился обвал криков, аплодисментов, грохот сдвигаемых стульев – начинался шабаш восторга.

Нет, он не был целомудренно-правоверным кантором – любил жизнь, красоту, безумно любил власть своего голоса, и его любили женщины.

Он исполнял религиозные обряды для окружающих, для окружающей массы. И когда наматывал на голову ремень с выдававшимся на лбу кубиком заповедей, усмешка играла в сердце. Иегова был далеко за пределами разумности, но он все-таки надевал смешную полосатую хламиду для массы, – ведь он был кантор. Только когда подымался пронзительно- тонкий, как визг, древний хор детских голосов, и его мягкий бархатный голос удивительно вливался в их танцующую ткань, все забывалось – и Иегова, и его история, и канторство. Печаль, печаль и отчаяние, и горе, и тьма тысячелетий неумирающего, неискоренимого народа дрожали, все заслоняя.

От тонкого визга свивающихся детских голосов у слушателей шевелились волосы и ползли мурашки.

За тысячи верст приезжали богатые евреи слушать своего знаменитого кантора.

И вдруг все пошатнулось. Десятки антрепренеров охотились за ним для своих оперных театров. Он подписал контракт, уехал. В дни его выступлений в громадном городе билеты брались с бою, и барышники чудовищно наживались.

Через полгода затосковал, порвал контракт, вернулся. Еврейство богатое от него отвернулось, от него, оскверненного соприкосновением с «гоями» и их нечистой сценой, – не видать ему канторства, как своих ушей.

Он жил все с той же улыбкой жизнерадостности. От мала до велика ломились в зал, когда давал концерт. А червячок точил сердце – крохотный червячок, и сердце иногда задыхалось.

Сестра была беременна последней беременностью – сорок семь лет. И он ждал, ждал и в напряженном ожидании считал дни.

Нет, не потому, что у евреев тысячелетнее поверье: если родится у сестры последний мальчик, старший в роде будет долго-долго жить, то есть он, дядя новорожденного, будет долго-долго жить, будет жить. Если девочка – он… умрет.

Пустяки! Давно откачнулся от предрассудков, от суеверий родного народа, но… если бы… если бы племянник, если бы мальчик!

Дни убегали, точно проносились в вагонное окно полотно, телеграфные столбы, будки, переезды. И однажды тоненько и беспомощно звякало крохотное существо.

Если б мальчик!.. Ему, старшему в роде, дяде… жить тогда…

Акушерка вышла и сказала:

– Поздравляю с племянницей.

Он потемнел и отвернулся к окну. Нет, он не суеверен. Он давно равнодушен к обрядам религии отцов, а тем паче свободен от суеверий, но почему же, почему… племянница, а не племянник?!

– Почему?!

Дни бежали, напоенные заботой, трудом, радостью миновавших огорчений. Жил город, светило солнце, как всегда. Чудесная жизнь, ибо звучала музыкой, ибо пестрела искусством.

Жизнь прекрасна, но… «почему же не мальчик, а племянница?..»

Глядь, а он над обрывом, и сам не знает, как попал. Бестолково сбегают деревья; блестит поворот реки. В медленной задумчивости уходит домой.

Шумный концерт. Чудесно звучит бархатный голос. Взрывом плещущие волны аплодисментов. Светится среди множества лицо любимой, среди множества, но – «почему же, почему?»

Кончился концерт. Надо домой. Глядь, а он над обрывом… Зеленые внизу верхушки; излучина реки блестит… Над обрывом – одинокий, и тоненько, тоненько, как комариное пение, то, о чем не хочет думать.

И как ни сопротивлялся всем своим разумом, всем своим образованием, знанием, его сломило: маленькая крошка пришла в мир, чтобы вытолкнуть его из жизни – двое они не поместятся, он должен уступить. Он?! А голос? А солнце? А зелень сбегающих деревьев? А синие дали? А этот старый дом, где поколения прошли? А лицо любимой, лицо любимой, озаренное среди множества?..

Перейти на страницу:
Прокомментировать
Подтвердите что вы не робот:*